Обратимся к Диодору Сицилийскому. Вот что он рассказывает о посольстве Каллия: «Был заключен договор о мире между афинянами и их союзниками и персами, основное содержание которого заключалось в следующем: предоставить автономию всем эллинским городам в Азии; персидским сатрапам разрешается выступать с войском на расстоянии не далее чем три дня пути к морю; ни один военный корабль не должен появляться в пределах Фаселиды и Кеаней. Когда царь и стратеги определили эти условия, было постановлено, чтобы афиняне не посылали войска на территорию, контролируемую Артаксерксом» (XII, 4). Как и Исократ, Диодор определяет сухопутную границу, установленную договором, но трудно сказать, насколько данный факт соответствует действительности. В наши дни от развалин Сард до Измира (античной Смирны), ближайшего города Ионии к столице Лидии, будет примерно 80 км. Возможно, что Диодор подразумевал расстояние до Эфеса или другого приморского города Ионической Греции.
Знаменитый оратор Демосфен также вспоминает мир, заключенный Каллием, и сравнивает его с позорным Анталкидовым миром, который заключили спартанцы: «Есть у греков с царем два договора – один, который заключило наше государство и который все восхваляют, и есть еще другой, который после этого заключили лакедемоняне и который все осуждают. В обоих этих договорах не одинаково определяются правовые положения» (XV. 29). Более подробно на этом вопросе Демосфен остановится в «Речи о преступном посольстве»: «Вы все, я уверен, слыхали про дело с Каллием, сыном Гиппоника. Он заключил в качестве посла тот пресловутый мир, по которому царь не должен был по суше приближаться к морю на расстояние однодневного конного пробега и заходить по морю на военном корабле в местах между Хелидонскими и Кианейскими островами. Так вот этого Каллия они едва не предали казни за то, что он во время посольства будто бы принял подарки, а при сдаче отчета наложили на него взыскания в размере пятидесяти талантов. А между тем лучшего мира, чем этот, никто не мог бы назвать ни в предыдущее, ни в последующее время. Но они смотрели не на это. Причину этой удачи они видели в собственной доблести и в славе государства, причину же того, бескорыстно ли это сделано или нет, видели в нравах своего посла. Они требовали, таким образом, от того, кто приступает к общественным делам, чтобы он держался честных и неподкупных нравов. Да, они считали взяточничество до такой степени ненавистным и зловредным для государства, что не терпели его ни в каком деле и ни у какого человека» (XIX. 273–275).