Выливавшийся из открытых окон голос, спускаясь с яра, расстилался по Дону. Он был по-осеннему пепельно-серым и холодноватым, а в безраздельно отдающихся музыке словах романса было полуденное знойное солнце. Из окна Луговой увидел, как у Марины, разгребающей между деревьями граблями палую листву, замедлились движения и, повернув голову в соломенной вьетнамской шляпе, она прислонилась плечом к сохе виноградного куста.
Должно быть, все потому же, что последнее время при Наташе музыка не умолкала у них в доме и чтобы как-то предохраниться от нее, Луговой научился опускать на уши невидимые заслонки, он прежде так и не успел как следует прислушаться к этим словам:
Марина отслонилась от сохи и опять стала сгребать граблями ярко-красную и ярко-желтую листву, но все же слегка повернув к веранде голову в соломенной шляпе. Солнце еще было горячо, и она не хотела, чтобы лицо у нее загорело… Как и все остальные хуторские женщины, что, работая в степи и в садах, мажут лица кислым молоком, обклеивают листьями и наглухо, до самых глаз, закутываются платками.
клятвенно заверял этот голос, как бы отдавая тому, кому предназначалась музыка и слова, вместе со своим сердцем и эту листву, зажженную осенью в садах, на острове и в задонском лесу, и этот уже набухающий от пролившихся в верховьях дождей Дон, и отдаленные маковки придонских курганов и бугров, облитые еще ярким, хотя и осенним солнцем.
Но там, в Клину, его венчик, конечно, уже едва проступает сквозь пелену туч, с которых, может быть, срываются и первые белые мухи. И не очень-то, должно быть, греет ее осеннее красное пальтецо.
А стоит только перевернуть пластинку, и тот же голос запоет:
Наташа, если уж она ставила на проигрыватель эту пластинку, то обычно всегда и переворачивала ее. Но Луговой это послушает когда-нибудь в другой раз. Он и так уже заслушался здесь, в то время как Марина там с граблями, в саду. А ведь до этого за день она не меньше, если не больше, утомилась и на медпункте, и во время своих обходов больных на дому, а часто и с заходами в степь, на полевой стан, к дояркам и к пастухам — это три километра туда и столько же обратно по степной пыльной дороге среди будыльев подсолнуха и кукурузы. Да и после этого еще накормила его обедом и, пока он здесь задержался, вычистила граблями полсада. Сделала, в сущности, то, что положено было сделать ему.
И оставшуюся половину сада он обязательно должен вычистить сам. Тем более что никакое из занятий в саду он, пожалуй, не любил так, как это, когда уже не изнурительно жарко, но солнце еще сушит влажную спину и ветром овевает ее, столько самых неожиданных красок осень разбросала в саду, и под граблями шуршат листья, а когда сгребешь их в огромный оранжево-красно-коричневый ворох и сунешь в него спичку, на стебле жаркого пламени поднимается и клонится к земле густой, влажный дым, пахнущий необъяснимо как хорошо — и уходящим летом, и хозяйничающей вокруг осенью, и неотвратимо следующей за ней по пятам, хотя еще и далекой, зимой. Тепло, свежо и грустно. Ничего лучше этого запаха он не знал.
Молча отобрав у Марины грабли, он взамен отдал ей Наташино письмо, которое она тут же и начала читать, удаляясь между деревьями к дому. Вокруг над хутором уже колыхались дымы и сползали из дворов с яра в Дон. И из двора Фени Лепилиной, и из двора Лущилихи, и из двора Махоры. Всюду обрезывали виноградные лозы и увязывали толстыми пучками перед тем, как
— Доброго, доброго, Стефан… Сейчас ты, когда день и ночь мимо моего двора твоя тачка скрипит, опять здоровкаешься, а как все поперевозишь из сада, обратно нос отвернешь. Забогатеешь.