Трудно понять, как мы двое, с сердцами, охваченными паникой, пережили эти бесконечные минуты за ее спиной. От страха мы едва дышали. Но время шло, и мы пока еще не были обнаружены. Во мне уже стала расти надежда, что Саламина нас не отыщет, что у нее выйдут все спички, истощится терпение, что она, наконец, уйдет!
И тут Саламина повернулась. Нет, не к лестнице, а к нам, сидящим в обнимку, с неподвижными лицами, уставившимися на нее. Она повернулась и поглядела на нас.
- О Саламина! - вскрикнула моя девушка, как будто защищаясь от удара.
И Саламина заговорила. Полился поток презрения, уничтожающий, разрушительный, все сметающий поток, который губил душу, разум, мысль маленького существа, сидевшего рядом со мной. Мне казалось, что я ощущаю, как все это - душа, разум, мысль - покидает ее дрожащее тело. Кое-как она встала и убежала, будто мышонок. И как мышонок, последовал за ней, вниз к двери, и я. А Саламина, непреклонная Саламина, замыкала шествие. Внизу у дверей я и Саламина оказались одни: девушка исчезла. Саламина закрыла за собой дверь, ласково взяла меня под руку и повела домой.
Моя постель была уже постлана на полу. Я разделся и забрался в нее, в то время как Саламина, потушив свет, укладывалась в свою. Вдруг в темноте она встала. Я слышал, как она что-то делает у скамьи, где стоит ведро с водой. Затем она опустилась на колени около меня, отодвинула одеяло от моего лица, вытерла мой рот холодным мокрым полотенцем.
- Спокойной ночи! - сказала Саламина и поцеловала меня.
* * *
Четверг, 8 октября. С юга или юго-запада пришла буря. Началась она вчера вечером. Большие волны разбивались о скопление айсбергов, прибитых к суше у южного конца нашего залива. Сегодня утром я побоялся разжечь печь, казалось, что она неизбежно будет дымить. Мы сварили кофе на примусе и, одев Елену, отправили ее из дому. Затем с величайшей осторожностью заложили топливо и разожгли огонь. Тянуло, как в доменной печи! Значит, наш комфорт в эту зиму зависит, или будет зависеть, от изменений в направлении ветра.
Стьернебо все же построил свой сарай. Он пришел ко мне спросить, как построить временное строение, которое можно потом разобрать, не испортив досок. Я рассказал ему. Сарай построили за полтора дня: получился ящик. А теперь, когда временный сарай уже стоит, он никогда не будет разобран.
Я поручил Дукаяку контрабандно доставить мне для примуса два галлона керосина. (Датские постановления запрещают пользоваться в поселке керосином [17]. "Еще не прошло ста лет, - сухо объяснил мне однажды Петер Фрейхен [18], - как керосин вошел в употребление"). Несмотря на законы страны, я не собираюсь мерзнуть, когда ветер будет дуть так, что невозможно топить печь.
Сегодня жарил гагу. Зажарилась она великолепно - так зарумянилась и была такой мягкой, что резалась, будто я погружал горячий нож в масло. Соус тоже мог бы оказаться импровизированным чудом искусства (две чашки крошек черного хлеба, половина чашки мелко нарезанного бекона, одна луковица, четверть чашки нарезанных сушеных яблок, четверть чашки - пожалуй, поменьше - изюму, половина чашки нарезанной картошки), если бы не одна вещь, которая своим запахом предупредила меня за час до того, как я попробовал мясо, - сильный, едкий, почти тошнотворный вкус жира этой птицы. Я решил преодолеть свое отвращение и поел как следует. А сейчас я ничего другого не чувствую, кроме вкуса и запаха этого жира.
Саламина, между прочим, возмущенная уже раньше разговорами о нескольких неправильно понятых ею моих распоряжениях или запрещениях (я, например, говорил ей, чтобы она не открывала банок с горошком и не грела содержимое за полтора часа до еды), впала в бешенство. Затем она надулась, отказалась есть со мной, ушла обедать к Маргрете, но там никого не застала дома и продолжала держаться гордо и голодать. Сейчас Саламина забастовала. Хотя она не заходит, когда я здесь, но все же прокрадывается в дом и тщательно наводит чистоту. Вообще этот порядок не плох, если б он не основывался на недобром чувстве...
Вот сейчас, в эту минуту, она вошла, но не разговаривает со мной. Не так уж это хорошо.
Келлер, профессор социологии в Йельском университете, главный автор четырехтомной "Науки об обществе", титульный лист которой почетно украшен именем Сэмнера [19], наложил такой резкий отпечаток на мысли и стиль этой книги, что в ней нет ни следа - по крайней мере в части, мною прочитанной, - того изящества в мыслях и манере изложения, которым так заметно отличаются "Народные обычаи" и которое, следовательно, свойственно Сэмнеру. Книга Келлера с первой строки не столько заставляет думать, сколько вызывает раздражение. Она претенциозна, написана с предубеждением, вымучена и часто до глупости ошибочна.