И ничего нет страшного в том, что у нее климакс («Многие женщины сходят с ума», — заявила она). Меня слишком далеко занесло, чтобы я мог вовремя остановиться. Я встал и надел пальто. Она сказала, что мы оба выпили слишком много коктейля — in vino veritas, — но все еще дулась на меня. Ну почему бы ей не прочесть то, что было написано недавно? Ведь если бы не ее треклятая лень, она могла бы прочесть мою‘последнюю книгу, которую я ей недавно подарил («Зеркало моды», опубликованную в 1954 году). Почему бы ей ее не почитать, чтобы убедиться, что я тот же самый человек, которого она когда-то называла «паяцем». Неужели мне бы удалось добиться того успеха, которого я добился, будь я легкомысленным ветрогоном.? Ну разве кто-нибудь оценил бы мою работу, будь это так? «Ты разносторонне одаренный человек, и все равно без царя в голове». Ничуть я не одаренный. Просто у меня есть характер — и именно мое упорство и моя настойчивость позволили мне добиться успехов, а вовсе не мое легкомыслие. Да, когда-то я был таким. Я можно сказать, развился слишком поздно, однако пытался добиться своего места в жизни. В молодости же я был весьма порывистым и пылким юношей. Вполне возможно, что в двадцать лет я бывал легкомысленным, однако в своем поведении по отношению к ней меня можно назвать кем угодно, но только не ветрогоном. По правде говоря, ни один легкомысленный человек не счел бы себя столь глубоко оскорбленным, как бывало со мной после ее нередкого продолжительного молчания, после какой-нибудь размолвки — после года, если не больше, моих душевных страданий из-за неразделенной любви, она просто пришла ко мне и, не говоря ни слова, провела в спальню, задернула занавески и повернулась к кровати. Я выполнил то, что от меня требовалось, — однако чувства мои вряд ли были чувствами ветрогона. Я был шокирован, до глубины души оскорблен. По-моему, мой удар пришелся по самому больному месту. Однако другие мои выпады ничуть не разубедили ее в том, что она права, а я — нет. И вот теперь она пыталась меня поцеловать. Я отвернулся.
«Я не хочу с тобой целоваться».
Секунду спустя она произнесла что-то вроде: «Неужели тебе не хочется переехать ко мне, когда мы поженимся?» Нет, я не имел ни малейшего желания переезжать в эту квартиру — я с ужасом смотрел на все эти розовые абажуры, приметы «шлейского вкуса». Наконец-то я овладел ситуацией. Я был зол, я был разочарован и собрался уходить. Я вызвал лифт — и старик-лифтер, ответивший на мой вызов, застал Грету умоляюще цепляющейся за мой воротник. Я был рад уйти, однако слишком завелся и долго не мог успокоиться. Я вернулся к себе в отель и метался по номеру, словно разъяренный лев в клетке. Меня переполнял праведный гнев. Я был настолько убежден в собственной правоте, что ее упреки в мой адрес оказались беззащитными. Я подумал о всех тех вещах, что бросил ей в лицо, — по-моему, все-таки я переборщил. Грету не переспоришь в любом споре. Некоторое время назад я бы глубоко огорчился, случись между нами подобная сцена, но сегодня, как мне показалось, она произвела на нас обоих благоприятный эффект. Разумеется, я не держу на нее зла — я всего лишь зол и печален, что не способен ради ее же блага побудить в ней лучшие стороны ее натуры».
В январе 1955 года Сесиль вернулся в Лондон, откуда послал Гарбо довольно-таки натянутое письмо: