Хрулеев знал, что это за коробочка, она называлась УДП. Проще говоря, Утреннее Дыхание Президента. Устройство встраивалось в шлемы Президентских штурмовиков и усиливало голос штурмовика в десятки раз, таким образом штурмовик мог одним своим оглушительным криком разгонять демонстрации коммунистов, фашистов и прочих врагов Президента. При этом сам штурмовик не страдал от громкого звука, поскольку шлем в форме маски Дарта Вейдера автоматически звукоизолировал уши штурмовика во время активации боевого режима УДП.
Действие устройства по своему эффекту, оказываемому на окружающих, напоминало Утреннее Дыхание Президента после хорошо проведенного вечером накануне совещания, поэтому прибор и получил такое название. Герман наверняка выковырял эту штуковину из трофейного шлема штурмовика. У устройства был и второй режим работы, предназначавшийся не для разгона демонстраций, а для отдачи команд своим.
В этом режиме голос усиливался не десятикратно, а всего лишь в два-три раза, и он не рвал окружающим барабанные перепонки, как в основном режиме работы УДП.
Сейчас Герман нажал на УДП кнопку и активировал именно этот второй режим. На приборе загорелась зеленая лампочка, сообщавшая, что можно говорить, не опасаясь за уши окружающих. И Герман действительно заговорил:
— Встаньте, братья и сестры!
Хрулеев почему-то полагал, что голос у Германа должен быть истеричным и визгливым, или с атипичными интонациями, как это обычно бывает у шизофреников. Но ничего подобного не было. Герман говорил твердо, быстро и спокойно очень красивым густым баритоном. Это был голос профессионала, голос директора крупной и уважаемой корпорации. Слова Германа, усиленные УДП, экранировали от металлических силосных баков элеватора, и это придавало им стальные нотки.
Все наконец встали, за время стояния на коленях ноги у Хрулеева совсем затекли. Блинкрошев и Люба стояли теперь по краям трибуны и по бокам от Германа, как почетный караул. Ордынец и блондинка забились в самый угол трибуны, одной рукой ордынец обнимал девушку за плечи, как будто хотел защитить от опасности, возможно в этом был смысл, блондинка действительно выглядела испуганной. В другой руке ордынец все еще сжимал мешок, из которого пыталось вырваться наружу нечто.
Любины головорезы из личной охраны Германа рассредоточились вокруг трибуны, недвусмысленно направив дула калашей в сторону окружающих трибуну обитателей элеватора.
— Сегодня наша встреча будет не совсем обычной, — продолжал тем временем Герман, — Дело в том, что я хочу попросить у каждого из вас, у всех, прощения. Обычно вы встаете передо мною на колени, но сегодня все будет иначе. Я попрошу у вас прощения, на коленях.
И Герман действительно опустился на колени, собравшиеся ахнули, но шептаться на этот раз никто не рискнул. Люба стыдливо потупила взор, Блинкрошев внимательно рассматривал толпу, заглядывая своим немигающими глазами каждому в душу.
Герман выждал несколько секунд и только затем, стоя на коленях, спокойно, но искренне продолжил:
— Простите меня, пожалуйста, если сможете. Я считал вас глупыми и маленькими, я считал вас неготовыми. Но это все неправда, многие из вас лучше меня, каждый из вас хоть в чем-то превосходит меня. Вы все очень разные на самом деле, мы все очень разные. Но у каждого есть свои таланты и достоинства, в каждом есть что-то хорошее. Я скрывал от вас истину, полагая вас недостойными. Я многое скрывал от вас, многое, что я знаю про детей, про Гриб, многое о себе самом. Но вы все мне братья и сестры, и скрывать что-то от близких нельзя. Это подлость, я был подлецом. И я прошу вас — простите меня.
Герман замолчал, и на несколько секунд повисло напряженное молчание.
Затем Блинкрошев подошел к стоявшему на коленях Герману и потрепал его огромной ручищей по плечу:
— Без проблем, Герман.
У Хрулеева возникло то самое ощущение, которое чувствуешь, когда скребут вилкой по стеклу. Дело было не в смысле слов, а в самом голосе Блинкрошева. Столь омерзительных и нечеловеческих голосов Хрулееву еще слышать не приходилось. Глотка Блинкрошева издавала совершенно невозможные звуки, напоминавшие бульканье, лай и чавканье одновременно. То, что эти ужасные звуки складывались в осмысленные слова, казалось издевательством над человеческой природой.
Люба тем временем заплакала. Хрулеев не знал, спектакль это или нет, но глаза у Любы увлажнились по-настоящему. Она смотрела на Германа, как смотрит мама на любимого ребенка.
— Да, да, мы прощаем тебя, Герман. Я... Мы тебя очень любим. Как можно не простить любимого человека... — всхлипнув, произнесла Люба.
— Ты наше все, Герман. Мы прощаем тебя, прощаем, — заорала из первых рядов Шаваточева, четвертый градус и начальник Центральной зоны элеватора.
— Не ты подлец, Герман. Тот, кто не простит тебя, вот кто настоящий подлец. Но я лично тебя всегда готов простить, — поддержал ее Зибура, десятый градус и начальник псарни.