Три первых акта проходили в последней комнате парадной анфилады, от которой дверь вела вглубь, в комнату Софьи. Зрители как бы заглядывали в дом через торцовое окно или сквозь большое зеркало, висевшее на торцовой стене. Эта комната считалась гостиной в женской половине дома и находилась в распоряжении хозяйки, то есть Софьи. В дни торжеств сюда заходили друзья и родственники, а менее близкие знакомые сидели в зале или парадной гостиной. Фамусову здесь нечего было делать, у него был собственный кабинет в противоположном конце анфилады, куда не должна была без нужды заходить Софья. Тем не менее второе действие Грибоедов начал с того, что Фамусов сидит в гостиной дочери, явно переваривая завтрак и неспешно внося в календарь дела на будущую неделю. Софья с Лизой заперлась у себя в комнате. Грибоедов хотел показать, что кабинет Фамусова занял Молчалин, трудясь над бумагами, о которых твердил в первом акте, а хозяин сбежал от него подальше, в гостиную дочери (больше просто некуда, парадные комнаты в обычные дни едва топили, чтобы не переводить напрасно дрова, а в предвидении вечернего приема их протапливали, мели и прибирали, и Фамусов не мог бы там с приятностью отдохнуть после еды).
Собственно, время от завтрака до обеда Фамусову следовало бы провести на службе, но за окном была скверная погода, и он, несомненно, предпочел послать туда Молчалина, когда тот управится с бумагами. Делать же в эти часы дня хозяевам решительно нечего — только надеяться, что к ним занесет какого-нибудь визитера. Появившемуся, как обещал, Чацкому старик искренне рад: все же с ним приличнее поговорить, чем с безгласным слугой. Естественно, они тотчас поссорились. Молодежь до крайности раздражала людей из поколения Фамусова. Грибоедов долго полагал, что дело в обычном старческом брюзжании, но причины были намного серьезнее. Он понял их, только глядя на Ермолова, который старался удержать своих адъютантов от вступления в тайные общества.
Ведь Ермолов сам в юности принял участие в заговоре (он предпочитал об этом не вспоминать, но Грибоедов знал его историю по семейным воспоминаниям о бабке Розенбергше), он был когда-то проникнут политическими идеями, верил в разум и в необходимость просвещения. Ермолов отказался от революционных устремлений, посидев в Петропавловской крепости; его менее твердые духом ровесники, как Алексей Федорович Грибоедов, сделали это раньше, в такт ударам гильотины Французской революции. И Фамусов в юности был хоть немного затронут передовыми идеями (такие, как он, никогда не идут против взглядов большинства), и он разочаровался в них, и решил, вослед Карамзину, что любые перемены вредны. И вот теперь он видел, как новое поколение одушевляется теми же самыми, почти не переменившимися надеждами, читает тех же авторов, пытается действовать в том же направлении… Зачем?! Неужто ждать теперь гильотины в России?! Отцы были уверены, что действия их детей ни к чему не приведут, хуже — дети погибнут, пытаясь воскресить давно почившие идеалы. Удержать их! — Вот задача умудренных горьким опытом стариков. Удержать ради них самих, ради будущего России, которое в них заключено. Но отцы ставили молодым в пример не себя — им самим редко было чем похвалиться, а предшествующее поколение — дедов, которые не знали колебаний и сомнений, служили государю, выходили в чины, жили счастливо и умирали, окруженные общим уважением. Увы! дети их не слушали. Дедов своих они не помнили, а если бы и помнили — за плечами молодых была великая победа, никто им был не указ; те же, кто, как Кюхельбекер, не успел попасть на войну, тем более рвались в бой.
Грибоедов в начале второго акта столкнул лбами двух ярких представителей разных поколений, но не поддержал никого. Фамусов вышел нелепым стариком, расхваливающим придворного шаркуна-дядюшку, а потом заглушающим криками любые реплики Чацкого; естественно, Чацкий насмешливо отверг жалкий пример для подражания, отказался подличать, шаркать и молчать, но в объяснение сослался только на перемену нравов, на перемену при дворе («Недаром жалуют их скупо государи»), а по существу, пожалуй, согласился с выбором старшего поколения. Отцы мало и нехотя служили, и Чацкий со своими сверстниками отказывается от службы («Кто путешествует, в деревне кто живет…»), причем по мотивам, понятным воспитанникам просветителей: «Служить бы рад, прислуживаться тошно».
Отказ от службы не возмутил бы Фамусова — это полбеды, даже четверть; только бы его прежний питомец, росший в его доме, не ввязался в заговоры. Но в этом-то Фамусов и не уверен и, услышав нападки Чацкого на стариков, с ужасом восклицает: «Ах! Боже мой! он карбонари!»