В русском обществе влияние французов успешно боролось с влиянием Карамзина. Русский язык был еще так мало разработан, что на нем было трудно выразить сложную мысль; французский же предоставлял готовые выражения, которые легко было нанизывать друг на друга по давно устоявшимся грамматическим правилам. Те, кто не желал думать, думали по-французски; нужно было особое пристрастие ко всему родному, чтобы говорить и писать по-русски. Сам Грибоедов, хотя легко по-русски писал, разговаривал по-французски. Однако в своем московском окружении он встретил решительных приверженцев отеческих языка и обычаев. Друзья Владимира Одоевского, юные «любомудры», обсуждали серьезнейшие труды немецких философов по-русски. Кюхельбекер ратовал за старину во всем, даже в одежде (впрочем, эту мысль, хотя и не столь прямолинейно, ему вложил в голову Грибоедов). Кто же был прав?
Суть моды на все родное была весьма различна. Она могла выражать желание новых поколений приблизиться по духу и внешности к предкам, с их простотою нравов, удобством в одежде, с их цельностью взгляда на мир, лишенного всяческих романтических метаний, исканий и страданий. Вальтер Скотт искал в героическом прошлом Шотландии забвение ее нынешнего жалкого положения, — но Россия-победительница не нуждалась в подобном утешении. Поэтому идея сближения с предками далеко не заводила и могла не значить ничего.
А могла и значить! Карамзин однажды выступил против петровских преобразований, затронувших только дворян: «Дотоле от сохи до престола россияне сходствовали между собою некоторыми признаками наружности и в обыкновениях; со времен Петровых высшие сословия отделились от низших, и русский земледелец, мещанин, купец увидел немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия государственных сословий». Карамзин видел во внешних различиях языка, одежды и воспитания причину неприязни крепостных к господам и полагал возможным преодолеть эту неприязнь введением русского костюма в дворянский обиход. Он даже пытался подать пример, нося бекешу с кушаком, хотя не дошел до того, чтобы отпустить бороду.
Однако некоторые молодые люди полагали, что перемена во внешнем виде и даже в языке помещиков не сможет сгладить бедствий крепостного права. Просветительские настроения Карамзина были им чужды. Историк предлагал едва ли не «маскарад», то есть приспособление высших к понятиям низших ради собственного спокойствия и безмятежного существования. При желании его мысль можно было трактовать и как смирение просвещенной части общества перед темной невежественной толпой, и как достойный презрения отказ от своих привычек и взглядов ради выгоды или безопасности. Другое дело, если видеть в следовании привычкам народа стремление вызвать его доверие, — не опуститься до него, но поднять его до себя, заговорив с ним на его родном языке! Тогда можно было бы вернуться к допетровским временам во всем — предоставить «умному, бодрому народу» слово, завести вече или Земский собор по примеру Ивана Грозного… О таких желаниях нельзя было говорить вслух даже в Английском клубе, но для того и создавались тайные общества, чтобы молодежь высказывалась в них за национальную самобытность со всеми вытекающими отсюда антиправительственными последствиями.
Грибоедов позволил своему Чацкому выразиться достаточно неопределенно: любомудры поклонники Карамзина и члены тайных обществ могли равно принять его монолог за согласие с их взглядами:
Главным тут было возмущение против засилья жалких «французиков из Бордо» в русском свете, против их влияния на умы, моду и нравы дворян, против подавления ими самобытной русской мысли. Однако же Чацкий с ними боролся; и двоюродный брат Скалозуба, достойнейший человек, недавно бросил службу и начал читать и размышлять; и племянник княгини Тугоуховской князь Федор занялся наукой — случилось так, что никого из них не оказалось на балу Фамусова, но все-таки Грибоедов, бросив героя одного в равнодушной московской толпе, поддержал его незримо присутствующими сверстниками.