Наталья Алексеевна быстро оправлялась на теплом летнем воздухе, под легкой тенью лип в саду, куда ее выводили под руки на скамью, устланную мехами. Убедясь, что Наталья Алексеевна выздоровела и вернулась к повседневным заботам и интересам жизни дома, Шелихов также вернулся к своим мыслям и намерениям. Свои обещания не пытаться идти в плавание на Америку он считал тем необязательным разговором, который ведут здоровые люди для успокоения больных. По выздоровлении их не вспоминают ни те, ни другие. По этой причине, а может быть, из затаенной предосторожности не вспоминал о них и Григорий Иванович.
Между тем, продумав все осложняющие отъезд обстоятельства и решив: «Долгие проводы — лишние слезы», Григорий Иванович назначил себе отъезд на 25 июля, в добрый, день четверток, но объявить об этом Наталье Алексеевне намеревался лишь накануне.
Все необходимые перед отъездом последние дела выполнял втихомолку, стараясь не подавать и виду о принятом решении, и достиг в этом такого успеха, что Наталья Алексеевна, находясь целые дни в саду вдали от дома, поглощенная заботами о запущенном во время болезни домашнем хозяйстве, не заметила даже того, как Григорий Иванович, памятуя о полученном от нового наместника приказании явиться перед отъездом, облачился в парадный белый камзол и о полудни выехал во дворец наместника.
— Что вам угодно? — остановил его у дверей дежурный чиновник, когда Шелихов хотел войти в кабинет наместника так же просто, как входил он к Пилю.
— Я… мне… желательно к его превосходительству…
— Обождите, выйдет проситель — доложу, но должен предупредить: сегодня нет приема приватных лиц у его превосходительства.
Шелихов оторопел и остался стоять у дверей, несмотря на вежливое приглашение чиновника присесть. После отъезда Пиля в приемной появились кресла.
Немного времени спустя дверь распахнулась и в ней показалась елейно-благообразная фигура Ивана Ларионовича Голикова. Чуть не столкнувшись с остолбеневшим от удивления мореходом, Голиков прошел мимо, как будто не замечая рослой и великолепной фигуры Шелихова.
— Приказано обождать! — высокомерно возвестил чиновник, нырнувший в кабинет наместника после выхода из него Голикова.
«Не оступись, Григорий Иваныч!» — вспомнил мореход прощальные слова Пиля и подавил в себе желание повернуться и уйти.
После часового ожидания в кабинете зазвенел колокольчик, чиновник стремительно кинулся в кабинет, затем вышел.
— Можете войти! — сказал он Шелихову.
Шелихов решил использовать тот прием, с которым он уже однажды в Петербурге предстал перед фаворитом Зубовым и тем самым обратил тогда его внимание на себя. Отбросив шпагу и притопнув каблуком правой ноги по-военному, мореход поклонился губернатору.
Нагель приподнялся и снова сел. Скрытого дымчатыми очками выражения глаз мореход не мог уловить, но тон голоса заставил его сжаться и приготовиться к недоброму.
— А-а, Шелихов! — наконец сказал небрежно Нагель. — Хвалю за послушание и еще больше за то, что обращение от господ дворян перенимаешь. Ты, очевидно, явился просить разрешения ехать в Охотск и отплыть в Америку? Очень сожалею, что ты не понял моего предупреждения. Щадя твою репутацию и… и торговый кредит, я не объявлял тебе высочайшей воли через квартального, но приказал явиться, чтобы секретно объявить… Плавание в Америку тебе запрещается впредь до… до… Словом, если будет разрешено, будешь поставлен в известность!
— В-ваше превосходительство, за что же такое поношение? — едва мог вымолвить мореход, готовый встретить любую бурю, но не такое издевательское отношение к тому делу, которому он отдал всего себя. — Воля ваша, но только плыть мне в этом году беспременно надо, и я…
— Запрещаю! — холодно отрезал Нагель. — А если тайком попробуешь, прикажу арестовать и… подумай о своей семье, Шелихов, и подчинись… Можешь идти! Вместо себя пошли достойное доверия лицо… Я шутить не умею!
Шелихов побагровел, хотел что-то сказать, но махнул рукой и бурей промчался мимо оторопевшего чиновника к выходу.
— Домой! До-омой! — иступлено закричал он Никишке.
Беглый гайдук Стенька Голован имел перед Шелиховым то преимущество, что он знал виновников своей злой судьбы, мореход же лишен был и этого утешения.
Он, как человек своего времени, имел самые смутные представления о событиях европейской жизни, хоронившей средневековье. Еще меньше мог понимать он высокую политику самодержицы, в которой династические личные интересы приспособлялись к помещичье-дворянским интересам. Шелихов, конечно, и не представлял себе, какой великой мастерицей в этом искусстве была «государыня-матушка» Екатерина II, делавшая все, чтобы сохранить до конца дорогой ценой приобретенный ею для себя «праздник жизни».
Последние годы она доживала в неотвратимом ужасе перед французской революцией. Участь казненного в 1793 году короля Людовика XVI часто мерещилась ей, и в страхе сжималось ее сердце, как в те годы, когда по России катилось крестьянское, возглавленное Пугачевым, восстание.