Зима выдалась холодная. Анна пробудилась окончательно и начала отчаиваться. А были причины... Конечно же, деньги не будут выплачены вовсе, этого можно ожидать. Контракт? Подпись самого государя? Но время великого Петра столь мгновенно отдалилось, преобразилось в предание, в легенду... Царили сила и произвол. Желания и пожелания умершего уже не значили ничего. Всем и вся заправляла воля сильных живых...
Анне приходило на ум исполнить угрозу свою. Говорила же матери перед свадьбой... Но теперь отрезвляла себя холодно. С чего она взяла, будто в Европе, там, на Западе, — некое царство справедливости и права! Им-то что до непременного исполнения желаний покойного Петра? Они будут подстраиваться, подлаживаться к победителю...
Но для неё ещё не было возможно простое смирение, примирение с обстоятельствами. Невозможно было просто смириться и ничего не предпринимать. Вновь и вновь ломала голову... Наконец решилась...
Но, пожалуй, оставаясь в девицах, она бы никогда на это не решилась. Однако недолгая ещё женская жизнь, это некое распознавание, узнавание возможностей своего телесного состава сделали её, неприметно для неё самой, существом уверенным в определённой своей силе, вселили даже смутные некие надежды...
Приказала закладывать парижскую карету закрытую. Выбрала день, когда герцог с вечера ещё выехал на охоту по приглашению светлейшего Меншикова. Охота не обещала быть серьёзной, скорее детское, юношеское развлечение; участвовали государевы внуки, дочери самого Меншикова, дети Долгоруковых, Лизета и жених её Бишоф. Утром ей пришлось выдержать несвязные тревожные вопросы мужа о её здоровье, когда она сказала ему, что чувствует лёгкую головную боль и потому не поедет на охоту...
Его растерянность, его тревожная улыбка, тотчас показавшаяся ей улыбкой глуповатой... Эта тягостная и тотчас прискучившая ей необходимость успокаивать его, и тоже бессвязными фразами... Конечно же, она поняла, о чём он подумал, — о её возможной, вероятной беременности. Она и сама порою задумывалась об этом, даже пыталась готовить себя к подобному, совсем новому для неё состоянию. Но сейчас её почему-то возмутила одна лишь возможность подобных мыслей его — о ней. Почему-то оскорбительно ей показалось это. Но надобно было улыбаться и отсылать его на охоту, и говорить несвязно, что ей хочется побыть одной, одной, одной... И когда он (наконец-то!) уехал, и приказала заложить карету и мадам д’Онуа поспешно одевала её... И вдруг возможная беременность показалась чем-то ужасным, отвратительным, унизительным!..
И — уже в карете — докучные мысли — а любит ли она его по-прежнему? Ах да, разумеется, любит! Но никакая взаимная супружеская любовь, никакие ласки, никакое дружество не заменят ей... чего не заменят?.. Ах, чего-то более важного, более значимого... Чего же? Власти? Славы, быть может?.. Ах, нет, нет... Не заменят чего-то такого, в чём живут ум и сердце иначе, нежели в любви, иначе...
Но эта поездка — это был жест полнейшего отчаянья, это было глупо!..
Она поехала прямо к нему, вооружённая одною лишь этой своей новой определённостью. Она знала, что утрами он дома, работает. Лучше бы она прежде посоветовалась с мадам д’Онуа и Францем Матвеевичем!..
Приехала. Приказала доложить о себе. Тотчас явилась Марфа Ивановна и держалась с молодой герцогиней даже и подобострастно, показывая, однако, всем своим видом, что подобострастие это — одно лишь притворство во имя неких высших государственных интересов, интересов её супруга Андрея Ивановича. Марфа Ивановна села с гостьей в гостиной комнате и немедля послала слугу в кабинет — известить самого Андрея Ивановича. Заговорила о каких-то предстоящих балах и приёмах. Анне пришлось сделать вид, будто не изнывает от нетерпения, пришлось отвечать и даже самой что-то говорить о туалетах и каретах...
Слуга явился и в поклоне застыл в дверях. Марфа Ивановна подошла к нему, будто встревоженная. Обменялись несколькими словами, затем слуга ушёл, а хозяйка воротилась к гостье.
— Андрей Иванович покорнейше просит прощения. Нынешним утром не может принять Вас, дражайшая. Увы, дела!..
Анна почувствовала, как лицо загорелось. И прежде случалось ей залиться румянцем — стыдливости ли, гнева... Но это не был румянец. Какой румянец! Это было истинное пламя! Щекам сделалось больно, словно от настоящего огня... И — едва слыша свои слова — произнесла:
— Я подожду!..
Пламя отступило. Теперь всё равно. Теперь она не уйдёт отсюда, не поговорив с ним. Даже глупость, начатую раз, следует довести до конца!.. Осмелятся ли выгнать её, выставить на улицу дочь государя, цесаревну всероссийскую?..
Марфа Ивановна посмотрела с некоторым испугом.
— Не желаете ли кофию откушать? Андрей Иванович рано изволит, а я, грешная...
— Да, желаю. Прикажите подать... — Собственный голос услышался Анне отрывистым, почти лающим, почти визгливым...
«Что же это?.. Я не могу понять... Что-то... Неужели впервые?.. Она ни разу не назвала меня «высочеством»!.. И она права!.. Она, выходит, права.