Его манера была импульсивной, полной контрастов, порой сдержанных, а порой и ярких, разительных; градации звука варьировались от поистине вулканических извержений до тихого, приглушенного бормотания. Порой все эти контрасты он умудрялся использовать одновременно, ведя каждую тему в насыщенном полифоническом произведении так, как будто ее играет отдельный музыкант. Это была настоящая вершина фортепианного мастерства. Как писал Дэвид Дюбаль, «его непосредственность на самом деле была четко просчитанной». Тем не менее от филигранных пассажей, пестроты созвучий, уверенной ритмической стати и внезапных фортепианных шалостей неизменно захватывало дух. Многие коллеги считали Гофмана лучшим пианистом в истории. В зрелые годы Рахманинов говорил, что ему «по-прежнему нет равных — если, конечно, он не пьян и в хорошей форме». Пьянство было самой главной его проблемой.
Руки у Гофмана, как и у Годовского, были маленькие. Более того, он даже заказал себе специальное фортепиано с более узкими клавишами, чтобы иметь возможность брать широкие интервалы. Его ученики в Кертисовском институте музыки, не зная об этой особенности, садились за гофмановское фортепиано и постоянно попадали не в те ноты — в итоге они решили, что инструмент заколдован
[81].В отличие от своего учителя, яркого, длинноволосого романтика Антона Рубинштейна (который впервые услышал игру его семилетнего и пришел в полный восторг), Гофман не гнался за внешней эффектностью. Вместо этого он вел себя по-деловому, а фортепианные занятия сравнивал с тренировками теннисистов. Вдобавок к невероятным музыкальным талантам его отличал и острый, изобретательный ум: за свою жизнь Гофман зарегистрировал семьдесят патентов — в частности, на пневматические амортизаторы для автомобилей и самолетов, автоматическую щетку для протирки ветрового стекла (конструкция которой подозрительно напоминает музыкальный метроном), а также дом, который вращался вслед за солнцем. Его учеником в числе прочих был великолепный Шура Черкасский (1909—1995) — возможно, последний из великих романтиков фортепиано.
С
вои фортепианные школы появлялись и в других уголках земного шара. Несгибаемые англичане — крепкие, немного прямолинейные, не терпящие показухи — играли на фортепиано чопорно и строго, в духе традиционного британского пятичасового чаепития. Лучшими среди них были утонченный сэр Клиффорд Курзон (1907—1982), учившийся у Ванды Ландовской и Артура Шнабеля; мужественная дама Майра Хесс (1980—1965) и феноменальный Соломон, урожденный Соломон Катнер (1902—1988).Сэр Клиффорд Керзон
Все они обладали выправкой и надежностью караульных у Букингемского дворца. А их тяготение к немецкой фортепианной традиции подкреплялось многочисленными книгами британского гуру фортепианной техники Тобайаса Маттея (1858—1945) — например, «Искусством туше во всем его разнообразии» (1903) или «Видимым и невидимым в фортепианной технике» (1932), — в которых автор предлагал методику облегчения физической нагрузки при игре на инструменте. Правда, результат этой методики некоторых наблюдателей оставляли равнодушными. Вирджил Томсон сказал о Майре Хесс, ученице Маттея: «Она не запоминается, как любовный роман; она всего лишь удовлетворительна, как хороший портной».
Тем не менее у Хесс были поклонники по обе стороны Атлантического океана, причем, несмотря на оценку Томсона, именно американцы относились к ее игре с наибольшим энтузиазмом. «В Англии публика как будто бы всякий раз
На основании совершенно разных, зачастую противоречащих друг другу характеристик ее игры друг Хесс, критик и дирижер Артур Мендель, сделал интересное наблюдение. Сравнив ее посредственные, по его мнению, записи и абсолютно иные воспоминания, которые у него остались от посещения ее концерта, Мендель сделал вывод, что живьем Майра Хесс обладала некой даже не исполнительской, а чисто человеческой харизмой, которая производила впечатление на слушателей в обход музыки как таковой. «Я думаю, что выступление для нее — это в первую очередь общение с аудиторией», — писал он. И у нее действительно был талант очаровывать залы. Согласно одному симпатичному апокрифу, как-то раз собеседник пианистки заметил, что в ее нотах то и дело попадаются карандашные пометки