Мне-то никто и слова поперек не скажет. Как и вдоль.
А вот ей придётся несладко.
— Сообщай, — разрешаю. — И Ленке позвони… и этого кликни, кто там сегодня?
— Геннадий.
С охраной, стало быть, познакомилась.
Геннадий…
В упор не помню. Когда-то знал всех поимённо. Сам искал, подбирал, выбирал. И мнилось, что так будет всегда. А вот поди ж ты… чем больше предприятие, тем больше на нём народу. Пришлось учиться делегировать полномочия.
Геннадий отсутствует недолго. И возвращается, когда женщина — надо имя спросить, а то неудобно как-то — выходит.
— Как этот?
— Вывел. Пробовал оказывать сопротивление. Угрожал.
— Не бил?
Геннадий чуть головой дёрнул.
— Надо было?
— Нет.
Я поморщился. В груди нарастал другой ком. И значит, лёгкие отказывают. Или сосуды в них лопаются. А значит, скоро задохнусь, своей кровью захлебнувшись.
— Этот сразу жаловаться пойдёт. Вот что… будет к тебе особое дело. Пригляди. За этой…
— Полиной? — уточнил Геннадий.
— Именно.
Потому что чую, что муженёк её бывший то еще дерьмище. И если в моей палате он буянить не рискнет, то как знать, что там, за пределами. И под больничкою подкараулить станется. И у дома.
— Скажешь… что я тебя по особому… графику…
Я всё-таки закашливаюсь и ровно в тот момент, когда в палату возвращается Полина с врачом вместе. Они и помогают избавиться от очередного комка.
— В лёгких скапливается жидкость, — врач хмур. — Надо ставить…
— Ставьте, — разрешаю ему, не позволив договорить. — Если нужно. Только погоди… немного. Иди. Подожди.
Это врача злит. Ну да, он же врач, а я с ним как с лакеем. Потом извинюсь. Времени немного.
— Ты, — смотрю на Полину. — Одна чтоб ходить не смела. Вот. Гена за тобой приглядит. Провожать. Встречать. Куда ехать надо — скажешь. Отвезёт. И назад. Ясно?
— В этом нет необходимости.
— Не тебе решать.
Будет она тут со мной спорить. Вон, и Геннадий со мной согласен, потому как кивает.
— И за мальцом… передашь там, чтоб тоже приглядели.
— Но… — она растеряна.
— Дно, — отвечаю. — Что будешь делать, если твой парня увезёт? А? Не думала?
Бледнеет. И стало быть, что-то этакое в голове витало, да в мысли не оформилось. А ведь знает, что способен. Женщина почти всегда знает, на что способен её мужчина. Видят они нас насквозь. Вот только не каждая рискнёт себе признать, что то, увиденное, и есть правда.
— Ничего, — махнул бы рукой, если бы силы были. — Один хрен охране заняться нечем. Вот пусть работают… а ты давай, зови этого… костоправа.
Перед врачом я всё же извинился.
Раньше бы и не подумал. А тут вот как-то… нет, не совесть. Может, понимание, что он хамства не заслуживает. И врач толковый. А процедура… неприятная. Хотя мне любое прикосновение теперь неприятно. Ну да фигня.
Потерплю.
Недолго уже осталось. Пару дел завершить, а там можно и помирать со спокойным сердцем.
Из лазарета нас выставили на следующий день после отъезда дознавателя. Зорянка явилась ещё до рассвета и, безбожно растолкав нас, сунула в руки Савке ком одежды, буркнув:
— Одевайся ужо.
— Так у меня есть, — робко пикнул Савка.
Одежда лежала на стульчике, аккуратно сложенная.
— Тое заберу. А то попортишь, не поглядишь, что новое же ж. На вас же ж горит, не напасёшься. Евдокия Путятична ночей не спит, изыскивает, где б кроху какую урвать, чтоб вам было…
Под незлое, скорее взбудораженные ее ворчание мы переоделись. Савка и волосы пригладил, заработав одобрительное:
— Во-во. Старайся. Чесаться надобно. Зубы чистить, а то повываливаются и будешь ходить беззубым. Беззубого-то ни в один дом приличный не возьмут. Даже истопником.
Шла она неспешно, вцепившись в Савкину руку так, словно опасалась, что он вырвется и сбежит.
— А завтрак был? — спросил Савка.
— Завтрак? Не, не было. От сейчас мне и сподмогнешь. Тебя ж ныне в храм водить не велено. От же ж… Повыдумали. Дитё горькое от Господа отваживать. Хоть и Синод, а всё неправильно это. Какой от храма вред? Молиться надобно…
Тут мы с Ставкой преисполнились к Михаилу Ивановичу глубокой благодарности. Не то, чтобы службы или нахождение в храме как-то на нас влияло, но сами службы, долгие и нудные выматывали. Ко всему в храме было душно, тесно, а заунывные песнопения вгоняли в дрёму. Спать мы не решались, крепко подозревая, что за такое наказание покрой не ограничится. Нет, я был не настолько наивен, чтобы надеяться, что нам дадут поспать. Или что этот запрет, наверняка облаченный в форму рекомендации, вовсе не будет иметь последствий.
Плевать.
Как-нибудь разберемся.
— А сам-то служил… служил сам… но у нашего батюшки голос-то получше будет. Он как поёт, так прям до нутров всё пробирает. Этот-то, синодник, конечне, старался, но как-то слабенько… нету у него голосу. Не дал Господь. Зато уж после-то… после… как благословил всех, так прямо полегшело. Прости, Господи, грехи мои тяжкие…
Она перекрестила себя, а потом, чуть поколебавшись, и меня.
— И все-то прониклися… вона, Антон Павлович и на колени упал. Плакал горько. Небось, каился. И ты покайся, душе враз полегшает.
Ну да, каяться нашему Антону Павловичу было в чём.
— Сильно плакал?
— А то… он же ж и неплохой человек, только слабый. Пьёт вона. Играет…