Поэтому, желая вознаградить их за такое разочарование, он под видом сообщаемой им тайны доверительно признавался с самым серьезным видом, правда слегка подмигивая (помаргивая правым, затянутым морщинистым бельмом глазом), что он если и не старец, то – уж доподлинно – первостатейный русский розенкрейцер.
«Я, матушка, розенкрейцер, посвященный, самый натуральный, первостатейный, только это секрет. Имеющий уши да слышит. – Прижимал к губам заскорузлый палец. – Уж ты, пожалуйста, сделай милость – не выдавай». «Так розенкрейцеры всякие – это ж бесы», – ужасалась посетительница. «Насчет бесов не знаю. А вот за розенкрейцера ручаюсь. Вишь, у меня за окном – розы, а на груди – крест. Вот и кумекай, отчего у моих трав такая целебная сила».
И смеялся тихим смешком, подхихикивал…
Сам он был ветхий, истончавшийся, истлевающий (во всяком случае, ношеный-переношеный подрясник на нем и впрямь давно истлел), в чем-то шальной, словно опоенный. Иногда ступал не туда, особенно левой ногой в драном, стоптанном лыжном ботинке (выглядывали пальцы ног с желтыми ногтями). Подчас терял слух, но читал и писал «без линз», как он говорил – без очков, хотя очки для солидности иногда надевал.
Читал-то без линз, зато телевизор у него был с маленьким экраном и линзой – старый, допотопный КВН, каким-то чудом еще помигивавший, работавший, что-то показывавший сквозь набегавшую волнами рябь и помехи.
«Что это он у тебя показывает – не разобрать», – недоумевали посетители. «А по-моему совсем не то показывает, что по вашему. Встань-ка рядом с ним, и он тебя насквозь просветит, все внутренности покажет со всеми болячками». – «Шутишь?» «Шучу, шучу», – успокаивал он, хотя кое-кого рядом с телевизором (или за ним) ставил и внимательно изучал, что при этом показывают.
Власти – в том числе и церковные (из Серпухова) – о старчестве Брунькина деликатно умалчивали, этого не касались, но зато проводили дознание, по какому праву он лечит, есть ли у него соответствующее образование и диплом. На это Брунькин отвечал одной и той же загадочной фразой: «Не первый раз на свете живу. Кое-какой мудрости набрался».
Слышавшие считали это оговоркой и поправляли: «Не первый год, наверное, живешь-то».
Но Сысой Никитич поправки не принимал и стоял на своем: не первый раз. А если кто-нибудь продолжал приставать с поправками, вопрошал, задавал глубокомысленный вопрос: «А скажи, милок, почему в Библии, к примеру, у одного мужа бывает много жен?»
Никто ответить ему толком не мог, и тогда он сам отвечал: «А потому, что один дух проходит через множество воплощений, пока не наберется опыта и сноровки. Палингенесия, по Матфею, – рождение заново, перерождение, многожизние. Я старичок умишком своим вострый. Я умишком своим до чего допер-то, а? Не метампсихоз, переселение души, а именно перерождение, иначе бы создавалась видимость, будто душа человека переселяется в оленя, лягушку, муху, пчелу. Не переселяется, а перерождается. Недаром сказано: «Блажен тот, кто пребывает до того, как возник». Пребывает там на небе до того, как возникнуть здесь на земле. Имеющий уши да слышит. Так-то, любезные».
От этих слов серьезные люди отмахивались, как от лишней мороки, и тогда Сысой Никитич убеждал их средствами кино. Он приводил заученную фразу из когда-то виденного фильма, что
Та, сидя на печи, доподлинно знала, где какие травы взошли, какие из них уже набрали силу, годятся для лечения, а с какими следует годик-другой потерпеть и обождать.
Жил он в комнатке на пятом этаже облезлого блочного дома грязноватого желто-розового цвета (все похвалялся, будто живет во дворце), под самой крышей. Летом, в июльскую жару, крыша накалялась от солнца – что твоя печь. Брунькин же в шутку сравнивал себя с библейскими Седрахом, Мисагом и Авденаго, коим, по приказу Навуходоносора брошенным в печь за дерзкое непоклонение языческому истукану, печной огонь не причинил никакого вреда, и они остались живы. «Вот и я Седрах, Мисаг и Авденаго в одном лице. Гляньте – живехонек, – с усмешкой указывал на себя Брунькин. – Кроме того, я не токмо здесь обитаю, но и в лесу живу, хотя и без прописки».
Все слышали, что в лесу у него избушка, где он сушит травы и готовит лечебные настои (а иногда и водку настаивает на мяте и зверобое: этим лекарством сам от простуд всяких лечится). «А кто дал разрешение на избушку?» – спрашивали его. «Так где она, избушка-то? Вы сначала найдите, укажите – тогда я и отвечу, кто дал право».
Отправлялись искать – и не находили. Брали проводников из бывавших, надежных, испытанных, и те не могли указать дорогу, путались, терялись. Водило их, кружило, морочило. Мнилось, что с десяток верст отмахали, сами же вокруг одной кочки топтались.
Люба у Брунькина бывала, приносила кое-что, убиралась в избушке, хотя он особо не дозволял ничего трогать – так, лишнюю пыль смахнуть, но нужную оставить. Что такое нужная пыль, Брунькин не разъяснял…