Кружок офицеров снова собрался у костра, где лежал труп Усаковского. Бурцев стал перед ним на колени и целовал его еще теплую руку, не смея прикоснуться к обезображенному лицу, облитому кровью и мозгом. «Прости меня, друг мой! — шептал он. — Я же, подлец, смеялся над твоей прекрасной головой… а теперь… вот она…» И он горько махнул рукой.
Нечаянная тревога и весть о смерти Усаковского собрали к костру массы солдат и офицеров из других ближайших частей арьергарда. Подъехал и Платов, покончивший с преследованием бежавшего врага. Тут виднелось и бесстрастное, кошачье лицо Фигнера и насупившийся Сеславин. Красный свет огня придавал особое выражение лицам, словно бы на всех этих лицах отражалась кровь того, кто лежал на земле.
Порешили тут же, где он пал, выкопать ему могилу. И могила была выкопана быстро. Копали ее сами офицеры не лопатами, а саблями, в знак особого сочувствия к покойнику. Завернули его в плащ всего — с раздробленной головы до ног — не его первого, не его и последнего хоронили так на походе. Засыпав свежую могилку землей, снова по-прежнему уселись тут же вокруг костра и припомнили все, что кто помнил хорошего из жизни покойника; а потом скоро перешли на другое: не такое было время, чтоб долго вспоминать про убитых товарищей — на это смотрели как на разлуку, и, быть может, ненадолго…
«Всякий вечер, — читаем в дневнике Дуровой из этого времени, — мы сходимся к огню все, кто уцелеет в продолжение дня. Если кого уже не станет в кругу нашем, о том поговорим, пожалеем с четверть часа, а там опять разговор наш весел. Теперь не то время, чтоб долго сожалеть о потере друзей, потому что всякий имеет надежду или опасение последовать за ним на другой же день, если еще не в эту ночь… В теперешней жизни нашей нет ничего так обыкновенного и так мало обращающего на себя внимания, как смерть. Здесь ее владычество, и здесь именно никто об ней не думает, не боится и в грош ее не ставит. „А где такой-то?“ — „Убит“. — „Ну, так позови ко мне того-то“. — „И он убит“. — „Ну, глупец! затвердил — убит, убит!.. Пошли, кто там остался в живых…“ И приказания, и вопросы, и ответы делаются так хорошо, так покойно, как бы дело шло о людях куда-нибудь посланных, а не отправившихся на вечный покой. Все, что мы видим, слышим, испытываем каждый день, теряет в разуме нашем: хорошее — все то, что в нем было хорошего, дурное начинает казаться дурным вполовину, а иногда и с примесью хорошего».
Так было и тут, когда закопали Усаковского. Отыскали его чайник, в котором вся вода давно выкипела, налили его вновь, усилили костер, приставили чайник Усаковского вместе с другими принесенными к костру, достали вина, в изобилии присланного из Москвы, и стали править тризну по милым товарищам, павшим в бою. Разговор оживился. Серебряный кубок Давыдова переходил из рук в руки. В дружеском кружке виднелись новые лица, в том числе и молодое, задумчивое цыгановатое лицо Жуковского в ополченском костюме.
— Господа! — торжественно произнес Бурцев, который успел с горя хватить больше других и был в возбужденном состоянии. — Господа! сегодня на привале, толкаясь меж московскими ратниками, я набрел на следую-щу картину: под кустом, закрытый от солнца тенью березы, сидит некий молодой витязь, и, положив к себе на колени записную книжку, строчит… И что же бы вы думали он строчил! Угадайте!
— Что? стихи, — отозвалось несколько голосов, и все обернулись к Давыдову.
Давыдов с удивлением смотрел на Бурцева:
— Ты, брат, перепил, кажись.
— Нет, я не перепел, — скаламбурил Бурцев: — да ты, брат, и не туда попал… Строчили под кустом такое, я вам доложу…
И он коварно, подмигивая и щурясь, взглянул на Жуковского. Жуковский давно сидел как на иголках.
— Строчили, господа, вот что, — продолжал Бурцев: «Певец во стане русских воинов».
— Кто же это? — спросил Давыдов.
— А вон — наша красная девушка, — указал Бурцев на Жуковского.
Жуковский, который совсем покраснел, хотел было уйти, но его стали упрашивать прочесть стихи, говорили, что нехорошо таиться от товарищей, что они все теперь — одна семья. Жуковский говорил на это, что его стихи не кончены, что это только наброски, задуманные, но не исполненные картины, что в них нет связи, не везде отделан стих; но ничего не помогло: его просили прочесть хотя отрывки. Нечего делать: он полез в карман, вынул оттуда небольшую, темно-малинового бархата книжечку, вышитую разноцветными бисерами и светло-русыми, словно лен, женскими волосами (подарок перед разлукой), подсел ближе к костру и несмелым, дрожащим голосом начал:
На поле бранном тишина,
Огни между шатрами; Друзья, здесь светит нам луна, Здесь кровь небес над нами.