Когда гусары и уланы проезжали мимо лавок с панским товаром и галантереею, Дурову поразило то, что она увидела. Из лавок выбегали купцы и со слезами зазывали к себе солдат: «Берите, родимые, наше добро, берите, что кому нужно! Готовили деткам — не привел Бог: так пускай не достается злодеям». Один седой, благообразный старик хватал Дурову за стремена, приговаривая: «Батюшка, родной! — бери все, что в моей лавке есть дорогого — только бы ворогам не доставалось…» Дурова отвернулась, чтобы скрыть слезы, которые падали на малиновые отвороты ее сюртука… Бурцев ехал красный, сильно выпивший и неистово ругался, то и дело повторяя: «Это черт знает, что такое!»
Не доезжая до Яузского моста, Дурова увидела, что из одного глухого переулка, сопровождаемый только Ко-новшщыным, выезжал Кутузов. Он велел провезти себя через Москву так, чтобы его никто не видал, и потому они принуждены были пробираться глухими улицами. Да и сам старик, казалось, ничего вокруг себя не видал и ни на что не смотрел. Глаза его сосредоточенно уставились в гриву коня, и Дурова заметила, что по обвисшим щекам старика текли слезы.
Так покинута была русскими Москва — в первый и единственный раз со времени ее основания…
А в этот самый момент, когда Кутузов пробирался по Яузскому мосту и утирал следы слез, чтобы их никто не заметил, Наполеон, окруженный штабом, въехал на Поклонную гору и как вкопанный, пораженный невиданным, волшебным зрелищем, которое представилось его глазам, казалось, прикипел на седле, тогда как сфинксовые, немигающие глаза его в первый раз забегали, как глаза ребенка перед игрушечной лавкой. Эти сфинксовые глаза расширились и потемнели как бы от ужаса; брови, вскинутые строго и прямо, поднялись; плотно сжатые губы дрогнули и разжались, чтобы захватить в рот и в легкие больше воздуху, которого не хватало в груди. И блестящий штаб стоял немного поодаль в немом изумлении. У Мюрата даже перья на шляпе трепетали.
— La voila done enfin cette fameuse ville!.. И etait temps![31]
— невольно вырвалось у Наполеона.А Москва тихо искрилась на солнце своими бесчисленными главами. Мрачные стены Кремля, причудливо изогнутые и кольцом охватывающие какую-то таинственную, как Наполеону казалось, святыню; холмообразные, волнистые линии невиданных темных и цветных крыш; зелень, как бы проросшая сквозь вековые здания московитов; невиданные и причудливые для европейца формы построек, и — что всего поразительнее — церкви, церкви без конца!.. И все это — этот город великой, пустынной страны, это гнездо и сердцевина жизни многочисленного, захватившего полмира народа — все это у его ног…
Город казался тихо спящим, как всякий город издали. Только южные и восточные окраины, казалось, дымились. Наполеон догадался, что это — пыль от удаляющихся войск побежденной им страны. Никогда во всю свою кровавую жизнь, ни в палимой солнцем Сирии, ни под мрачными пирамидами, он не испытывал такого трепета восторга и какой-то неуловимой боязни — боязни не в меру громадного, подавляющего своим величием торжества, — какой испытывал в эту торжественную и суровую минуту, в виду, как ему казалось, поверженного в прах и униженного священного города московитов. И, как всегда это бывает в минуты раздумья, тревожная, хотя торжествующая мысль перенесла его за десятки лет назад, в то золотое время, когда он еще был юношей и перед ним расстилалась таинственная, светлая панорама жизни… Ничего подобного он и представить себе не мог, что видел он теперь и что бесконечной лентой, перевитой кровавыми битвами, небывалыми победами и небывалым торжеством, тянулось позади него…
Он подал знак — и грянула вестовая пушка. Войска точно дрогнули: и они слишком долго ждали этого торжественного момента.
Как боры великие, с отдельно высившимися величественными дубами, сорвавшись со своих основ, двинулись войска к городу, потрясая воздух криками: «vive l'empe-геиг!» От скока кавалерии застонала земля. Пехота бежала с ревом, как на приступ. Знамена и значки трепались в воздухе, как крылатые змеи. Артиллерия, скакавшая что было мочи у лошадей и немолчно громыхавшая всеми своими тяжелыми металлическими частями, довершала эту адскую музыку, мелодичнее которой не было для этого кровавого человека, снова принявшего неподвижно-сфинксовый образ. Солнце померкло от пыли, поднятой сотнями тысяч ног, копыт и колес.
У Дорогомиловской заставы Наполеон осадил своего коня. Он огляделся кругом и чего-то ждал. Впереди, на пыльных улицах города, сколько ни окидывал глаз, нэ виднелось ни души. Город казался вымершим. Окна домов были закрыты ставнями, а в кое-где открытых не виднелось ни одного лица. По улицам бродили только куры, да изредка на дворе выла собака.
По лицу Наполеона пробежала тень нетерпения. Он ждал депутацию от покорного города, ждал «бояр» — «les boyards» — с золотыми ключами на блюде; но бояре не являлись — и он начинал сердиться.