Через день после этого, утром, когда солнце только что разогнало туман, а придорожная, большею частью помятая и вытоптанная зелень блестела каплями росы, к Москве по рязанской дороге подъезжали две телеги, на каждой из коих, на переднем облучке, сидело по мужику. По всему было видно, что мужики ехали на базар, потому что передняя телега, которою правил седой старик в бараньей шапке, вся наполнена была мешками с картофелью, репой и морковью, а в задней, на которой сидел молодой человек или скорее мужик средних лет и гречушнике, видны были мешки с мукою. Задний мужик в гречушнике и в драном бараньем полушубке смотрел мельником, потому что он был весь в муке, начиная с верхушки гречушника и кончая истоптанными лаптями: мукою было выпачкано и лицо, и брови, из-под которых светились серые плутоватые глазки, и рукавицы, которые по своей необычайной величине, по-видимому, не держались у него на руках.
Только кого же могло в такое время понести в Москву на базар, если только не дозарезная нужда выгнала из села в несчастный город, который, видимо, на глазах у всех горел вот уже вторые сутки? И мужики заметно поражены были картиной, которая им представлялась. Из-за почти сплошного пламени торчали только церкви да мрачные стены Кремля, тоже закоптевшиеся от дыма. То там, то здесь вместе с черными клубами дыма взлетали к небу огненные столбы, брызжущие искрами, словно тысячами ракет: это обрушивались стены домов, из которых, когда разгоняло дым и пламя, высовывались черные великаны-трубы и словно бы с жалобою тянулись к небу. В иных местах слабо дымилось; видно, огню там уже нечего было делать — все горючее было съедено и вылизано огненными языками.
Чем ближе мужики подъезжали к городу, тем чаще виднелись то там, то здесь невиданные люди в невиданных одеяниях, то пешие, то конные. У Яузского моста мужики были замечены часовыми и остановлены.
— Qui vive! — послышался какой-то птичий оклик. Передний мужик снял шапку и низко поклонился.
Один из часовых подошел к телеге и стал осматривать ее, а потом весело взглянул на старика.
— На базар, батюшка кавалер, едем: картошку везем продавать, репку, морковку да вон мучицы, — говорил мужик, моргая и учащенно кланяясь.
Француз, взглянув в лицо старика, добродушно расхохотался: должно быть, уж слишком забавным показался ему этот московский старый медведь. Но смешливый француз разразился еще более неудержимым смехом, когда к нему, тоже кланяясь, подошел задний мужик, испачканный мукою до самых глаз.
— Oh, quel monstre, sapristie![34]
— так и схватился француз за бока.А мужики все кланялись.
— Пропустите, кавалеры, дайте квиток, сделайте Божескую милость… — И мужик показывал на ладони, какой ему «квиток» дать. — Бумажку эдаку — ярлычок.
— Que ca — irlichoque — ir-li-choque?
— Ярлычок, батюшка… квиток…
— KuMoque? Oh!
И француз снова расхохотался, толкнув добродушно мужика в плечо и показав рукой, что они-де свободно могут ехать в город, что им даже будут там очень рады, как гостям, да еще со съестными припасами.
Мужики еще ниже поклонились и, не надевая шапок, тронули свои телеги и поплелись рядом с ними.
— Ах, сволочь! — не вытерпел молодой мужик, когда уже не стало видно французов, и лицо мужика приняло серьезное выражение, серые глаза блеснули фосфорическим светом, как у кошки.
А старик, глядя на горящий город, жалобно качал головой и крестился на церкви. Целые кварталы стояли испепеленными и только слабо дымили; другие же были объяты пламенем. Чем ближе мужики подъезжали к пожарищу, тем явственнее становилось им, что французы старались остановить разливающееся пламя. Целые взводы окружали иные богатые дома и энергически отстаивали как от пожирающей соседние дома стихии. Но в то же время нельзя было не заметить, что по глухим переулкам и захолустьям шел грабеж: то француз юркнет в калитку уцелевшего дома при стуке колес, то русский оборвыш прячется где-нибудь с добычей за полуобгорелым забором. Со всех сторон несло гарью. Гул стоял над городом ужасный. Испуганная и голодная птица, голуби, галки, воробьи, потеряв свои пристанища, метались в воздухе с криком и еще более делали страшною, пугающею взор и воображение картину разрушения.
Скоро телеги повернули в уцелевший от огня переулок и остановились у ворот одного невысокого каменного одноэтажного домика с садиком. Окна дома были закрыты ставнями, ворота заперты.
Младший мужик постучал кнутовищем в калитку. На дворе залаяла собака, как-то робко, испуганно. На стук никто не откликался. Мужик постучал еще сильнее, позвенел в щеколду. Нет отклика. Собака лаяла пуще прежнего.
— Михей! а Михей! ты где? — закричал мужик.
— Кто там? — отвечали со двора, и послышались шаги к калитке.
— Отопри, Михеюшка, свои — не злодеи.
— Ох, Владычица! кажись, голос баринов, — испуганно заговорили со двора.
Завизжал засов. Звякнула щеколда, и калитка отворилась. В калитке показалась лысая голова старика, в казакине старинного покроя, со сморщенным лицом и давно небритым, щетинистым подбородком. Увидав мужиков, щетинистый подбородок с испугом отступил назад.