Здесь нам придется, к сожалению, уделить несколько строк Алоису Пфайферу, столь уничижительно охарактеризованному Хойзером, который играет в нашей истории всего лишь эпизодическую роль, ему самому, его родне и вообще среде, из которой он вышел. Отец Алоиса, Вильгельм Пфайфер, был «школьным и фронтовым товарищем» Губерта Груйтена, оба родом из одной деревни и до женитьбы Груйтена поддерживали приятельские отношения, которые прекратились из-за того, что Вильгельм П. начал «до такой степени действовать Груйтену на нервы, что тот уже не мог его выносить» (X.). Дело в том, что в Первую мировую войну они вместе участвовали в одном и том же сражении (битве на Лисе, как потом выяснилось), а возвратившись после войны домой, двадцатилетний Пфайфер «ни с того ни с сего (здесь и далее слова X.) начал волочить правую ногу, как будто ее парализовало. Ну, ладно, мне что, я не против, пускай человек выколачивает себе пенсию по инвалидности. Но Пфайфер явно перебарщивал, он все время говорил только об «осколке снаряда величиной с булавочную головку», который якобы засел у него в «каком-то очень важном месте»; ну и стервец: оказался таким настырным, таскался со своей ногой три года от врача к врачу, из одного отдела социального обеспечения в другой, так что ему в конце концов назначили пенсию и даже помогли выучиться на учителя начальной школы. Ну, ладно. Ладно. Не хочу возводить на человека напраслину, может, его нога и вправду была – да что я говорю «была», может, она и сейчас парализована; да только его осколка так никто и не обнаружил; опять же дело, может быть, вовсе не в самом осколке, и это еще не доказывает, что его не было, ладно; главное, он получил свою пенсию и стал учителем и так далее; но вот что удивительно: Губерт буквально выходил из себя, как только появлялся Пфайфер со своей парализованной ногой; тому было все хуже и хуже, иногда он поговаривал даже об ампутации, и нога потом вроде бы и в самом деле отнялась, да только этого пресловутого «осколка величиной с булавочную головку» так никто никогда и не обнаружил, даже на самом наисовершеннейшем рентгеновском аппарате было его не видать, и поскольку его никто не видел, Губерт однажды возьми и скажи Вильгельму: «А откуда ты знаешь, что твой осколок похож на булавочную головку? Ведь его никто не видел». Ну, это был, конечно, ход конем, ничего не скажешь, и Пфайфер навеки обиделся на Груйтена. А потом он вообще помешался на этом осколке и без конца талдычил ученикам сельской школы в Люссемихе про этот осколок и про битву на Лисе, и так тянулось десять, а потом и двадцать лет. Мы с Губертом были в курсе, потому что в той деревне, откуда мы трое родом, у нас осталось полно родни; вот Губерт и сказал как-то – и опять попал в точку: «Даже если этот осколок и сидит – не знаю, правда, откуда он взялся, – все равно вся эта история, с которой он носится, липа чистой воды. И битва на Лисе тут ни при чем, ведь я там тоже был: мы стояли в третьем или четвертом эшелоне и в самом сражении даже не участвовали. Конечно, снаряды рвались, залетали и туда и все такое… Да только… Ну, в общем, что война – безумие, это мы все знаем, но таких ужасов, какие он расписывает, там просто не было, да она и длилась-то для нас с ним всего полтора дня. Нельзя же всю жизнь жить за этот счет. Ну и вот (Хойзер вздыхает), ну и вот, значит, появился на празднике сын этого самого Вильгельма, Алоис».