Слепец! Я даже не замечал, как радость превращается в боль и муку. Люся встретила меня неласково. Она стояла растерянная, испуганная и не пыталась скрывать свои чувства. Похудевшая, поблекшая, будто тяжелая болезнь подточила ее и она только-только встала на ноги. Но все-таки это была Люся, и, охваченный счастливым порывом, я не хотел ничего замечать. Спрашивал о здоровье, о семье, о том, много ли писала мне писем на фронт. Она сказала, что завтра ей очень нужно быть в Боровцах, — я предложил сейчас же проводить ее до самых Боровцов. И случилось чудо. Люся будто повеселела. Она взяла с собой маленький узелок, и мы двинулись.
Когда мы вышли из местечка, из-за туч выплыла луна, полная, серебристая, и на диво красивыми представились мне неровное, вспаханное поле, широкая, с наезженными колеями дорога, придорожные, окутанные зыбкими тенями кусты. Казалось, звенела над всей этой красотой еле слышная песня — ее пели серая пашня, пепельно-сизое небо, далекие серебристые звезды. Мною овладел бес вдохновения, и я говорил, говорил, не давая Люсе вымолвить слова. Мы шли с ней по дороге, по которой более четырех лет назад я не догадался ее проводить, но теперешний я не шел ни в какое сравнение с тем, давнишним, который не был на войне, не имел ордена и медалей и ничего-ничего не видел и не знал.
Мы вошли в лес. Голые развесистые вершины чуть слышно шумели. Здесь было темнее, лунный свет лился сверху, выделяя среди темной стены деревьев светло-серую полосу дороги.
— Павел Коробко погиб. Ты знаешь, Люся?
— Знаю.
— И Борчевский, и Петровец, и Олешкевич...
— Знаю.
Мною начало овладевать беспокойство: почему Люся говорит со мной неохотно?.. Но это беспокойство сразу же схлынуло, как только мы вышли из леса на залитую лунным светом поляну. На ней стояли редкие, молодые еще деревца, и теперь — меня никогда не подводил слух — я услышал чуть уловимую, тихую музыку. Будто кругом звенели маленькие серебряные звоночки.
— Ты слышишь, Люся?
— Слышу. Поднимается ветер. Надо скорей домой.
Ветер действительно усилился, и под его порывами звенела сухая неопавшая листва на молодых дубках, стоящих на поляне.
— Давай посидим, Люся.
Она села на обочине дороги рядом со мной, опустив ноги, обутые в высокие ботинки, в канаву. Перед нами лежала залитая серебром, с темными силуэтами деревьев поляна, и по-прежнему чуть слышно звенела листва.
— Я виноват перед тобой, Люся. У меня было с одной... Сама знаешь что... Но люблю я тебя...
Она сразу затрепетала, как птица, пойманная в силки, и громко, захлебываясь рыданиями, заплакала.
Я гладил ее по волосам, она сидела, уткнув голову в колени.
— Ну скажи что-нибудь... Я же люблю тебя...
— Прости меня, Сергей, — проговорила она вдруг удивительно спокойным голосом. — Я не твоя. Надо было раньше сказать или написать. Я замужем. Еще не записаны, но все равно…
Я вскочил на ноги, через секунду снова сел, положил Люсе руку на плечо. Она осторожно сняла. Пальцы ее были холодные и вялые. На поляне потемнело. На круглую серебристую луну набегали серо-сизые, как дым, облака, и было такое впечатление, что это не облака, а луна куда-то стремительно летит. По-прежнему чуть слышно звенели дубовые листья. На поляне росли зимние дубы, и листва на них трепетала всю зиму до настоящей теплой весны, пока на развесистых, узловатых ветвях не проклюнется новый зеленый листок...
В БОРУ НА РАССВЕТЕ
I
Насыпь железной дороги-одноколейки, блестящие рельсы теряются в синеватой дымке. Отсюда, где я стою, ничего не увидишь — впереди пригорок. Местный поезд едва одолевает его. Я жду, когда покажется из-за пригорка черно-сизый клуб дыма. Товарный поезд из Микацевичей на Михалевичи идет в полдень, и все, кто едет в Маховец, легко соскакивают в этом месте.
С железной дороги видна Маховецкая школа. Она тоже на пригорке. Покрытая оцинкованной жестью, крыша блестит. Почему-то это неприятно. Лучше бы крышу покрасить.
Село окаймлено насаждениями. Южная часть села примыкает к бывшему панскому парку, постепенно переходящему в обыкновенный лес. Северная сторона укрыта темным сосняком, березняком — их посадило лесничество на сыпучих песках. В промежутке между железной дорогой и селом — поле. Рожь, ячмень сжаты, совхозные строения почти не видны за скирдами соломы. Но еще много соломы в поле, она даже не в копнах, а в валках. Как осталась после комбайна, так и лежит. Овес тоже стоит неубранным.
Отсюда, с железной дороги, Маховец красив. Поселок кажется каким-то необыкновенным. Может, потому, что сквозь густую зелень проглядывают только отдельные крыши. А так село ничем не приметно. Длинная песчаная улица, по обе стороны — хаты. Дойдя до парка, улица как бы делает колено, поворачивая к железной дороге.