Когда мы вошли в помещение, где был накрыт большой стол буквой Т, все встали. В глазах рябило от золота погон, медалей и орденов. Старший по званию подошел к нам, щелкнул каблуками, низко склонился перед Лидией Михайловной и поцеловал ей руку. Коротко и дружно все крикнули: «С приездом, спасибо, ура!»
Нас усадили на почетные места. Шумно и весело было за этим праздничным столом. Но вот по радио звон курантов. Бокалы, стаканы, чашки, кружки наполнены. Наступил 1944 год, третий год войны. Тосты за Победу, конечно, за Сталина, потом за хозяев, друг за друга и за тех, кто в бою. Мы предложили показать фрагменты из нашей программы, но генерал приказал отдыхать, а завтра — два концерта.
Поздно ночью, когда мы уже переоделись, нас привели в избу. Горит коптилка, а где-то рядом плачет малыш, тоненько, как зайчик. Хозяйка сказала, что горячая вода, как приказали, готова и лавки для нас поставлены.
Ребенок все надрывался, и мы спросили, здоров ли он. Равнодушный ответ: «Да он всегда так». Где-то у печки лежал этот живой сверток, мокрый, в грязных тряпках, немытый, наверно, со дня рождения.
Мы только молча переглянулись между собой, и тут же пришло решение. Зуева сурово, даже грубо бросила хозяйке: «Давай корыто или таз!» Та засуетилась. Появилось корыто, мы вылили в него почти всю горячую воду, разбавили, размотали грязные тряпки и опустили пищащего мальчонку в теплую воду. Писк сразу прекратился. Вымыли его хорошим мылом, облили чистой, теплой водой и осторожно вытерли мягким полотенцем. Но во что запеленать? Голос Лидии Михайловны: «Господа, подождите», и она достала кусок батиста, которым в чемодане были прикрыты вещи. Опять: «Подождите», и появился тальк французской фирмы «Коти». Тут уж на нас всех напал смех. Присыпав чистого младенца «Коти», запеленав в батист и еще во что-то теплое, Зуева приказала: «Теперь корми, мать!» Та подчинилась, что-то бормоча в свое оправдание, и скоро мы услышали довольное чмоканье и кряхтенье. Как же было приятно!
На следующий день было два концерта. Первый — в длинном сарае, где «сцена» была отделена от «зрительного зала» двумя длинными, узкими плакатами, подвешенными вместо кулис. Когда мы пришли, «зал» был почти пустым, только несколько солдат. «А где же переодеваться?» — спросила меня Лидия Михайловна. «А прямо здесь!» «Боже мой, Боже мой!» — запричитала она и, подняв юбку, стала снимать теплые рейтузы.
Кореневу объявили первой. Когда она выходила, зал всегда вставал, Читала Лидия Михайловна Симонова — «Жди меня», еще что-то, но само ее появление, весь ее вид поражали военных. Так же стоя они провожали ее долгими аплодисментами. И весь наш концерт принимали очень хорошо, а Зуеву и Дорохина долго не отпускали и хохотали до слез.
Один раз нам пришлось играть на полковой кухонной плите, в которую были вделаны два больших котла с крышками, еще теплыми — они служили нам мебелью.
Как-то нас, женщин, поместили в избу, где на печи за занавеской, совсем как в картине «Изба» из «Курантов», виднелось несколько черных пяток — маленьких и побольше, а на руках у молодой опрятной хозяйки сидел прелестный, розовый, голубоглазый, в пшеничных завитках малыш. Мы им залюбовались, а я попросила подержать его. Он сразу пошел ко мне, гукая и повизгивая. От сахара отказался, но тянулся за картошкой — вкуса сахара он не знал. Вечером после концерта, как всегда, был ужин, и мы собрали всякой еды для хозяйки и ее детей.
В этой деревне мы ночевали две ночи. Когда пришли в избу, стали кормить детишек, и малыш опять сидел у меня на руках. Ночью мы лежали одетыми на лавках, вдоль окон, прикрываясь своими тулупчиками. Мне не спалось. Я увидела, как с печи сполз дед и стал пить из ковша. Вода была в большом чугуне. К нему тихонько подошла Лидия Михайловна и стала жестами просить его слить ей. Дед закивал, а она, повязавшись полотенцем, как поясом, оказалась обнаженной (надо сказать, что Лидия Михайловна отличалась идеальной фигурой, и даже сейчас — пожилая, она была хороша). Наша «надменная», как ее иногда называли, молча указывающая, куда лить, и этот дед, осторожно ливший из ковша над лоханью, — эта картина и сейчас у меня перед глазами.
Кончилось тайное мытье, Лидия Михайловна оделась и что-то стала шептать деду на ухо. Он закивал и опять полез на печь. А с ее лавки раздалось обычное: «Боже мой, Боже мой…»
Эта поездка была трудной, разъезды большие, часто по поперечному бревенчатому настилу — военные называли его «ксилофон».
Однажды ехали мы, казалось, голой степью, покрытой кое-где каким-то грязным снегом, и только мелькали столбики с названиями сожженных деревень, да местами виднелись черные печные трубы. И вдруг видим: зашевелилась какая-то кочка или холмик и из-под него появилась фигура. Мы остановились и пошли к этой фигуре — что-то черное, в отрепьях, возраст не определить, а на руках худенький мальчонка лет трех, тоже оборванный, и правой ручки нет по локоток.