Тот просто плюнул на идиотские бабские дрязги и стал ещё больше времени проводить на работе. Иза же словно забыла, что у неё есть сын. Наверное, от большого ума последовала примеру мужа. Её выбрали в заводской профком. Никто ведь особо не хотел гнуть спину на благо общества, а тут вдруг – такая для всех удача. Отвечала в профкоме за «детский» сектор: путёвки в ведомственные ясли, детсад, зимние санатории, летние пионерские лагеря. Путёвки за полстоимости – для малоимущих семей, совсем бесплатные – для матерей-одиночек. Несчастные бабы шли с бедами к Изольде косяком, как обречённый лосось поднимается холодными бурлящими таёжными речками в верховья на нерест. Изольда Михайловна вопросы решала чётко, справедливо. Оперативно. Мамаши на неё чуть ли не молились. Знали б они, почему в Изольдином окне до ночи не гаснет свет… Знали бы: собственный сын, не видя толком ни отца, ни матери, заперт дома с немощной бабушкой и как манну небесную ожидает вечернего мультика по телевизору в семь пятнадцать. Ни в чём не виноватый малыш, ни разу не воспользовавшийся ни бесплатными яслями, ни садом за полцены, ни прочими эманациями счастья. Это же – как замечательно, как современно: любить детей! Чужих.
Мать слегла в один день, внезапно. Ещё утром бодро собачилась, отправляя Изу на работу. А днём позвонила соседка снизу: «… плохо… совсем плохо, вызывали скорую… сразу без разговоров – увезли… да, ваш Олик сидит у меня… нет, поел хорошо, нет, не плачет, да нет, не беспокойтесь…» Вскорости мать из больницы выписали. Привезли, подняли на стуле на четвёртый – без лифта же; положили на кровать.
И всё. Пять лет пластом. Все дела под себя. Пролежни. Дистрофия. Бронхит. Пневмонии. Кахексия. Работу Изольде, понятно, пришлось оставить.
Речь Калерии Матвеевне не отшибло. Но поменялась мать кардинально. Когда её только привезли, Изольда вся внутренне сжалась, машинально приготовилась к новому потоку придирок и оскорблений. Вместо – была тишина. Мать молчала неделю, только в ответ на вопросы головой мотала: «да», «нет». Через неделю тихо заплакала и впервые в жизни попросила у дочери прощения. Без театра, без ажитации. Оказывается, могла так разговаривать. Умела.
Изольда долго ходила как пришибленная: в сорок с лишним наконец-то обрести маму?! Теперь она каждый день подолгу сидела возле кровати и слушала, слушала, слушала… Слушала то, что мать не удосужилась сказать ей за все годы. Слушала про отца. Слушала про маминых братьев-сестёр. Слушала про Смольный. Слушала снова про отца. Болью и стыдом отзывались в Изе мамины слова. Оказывается, она и на сотую долю не знала мать. Хотя – а разве мать, на ту же сотую долю, знала дочь?! Вот так живут люди: под одной крышей, десятилетиями заперты в тесную ячейку бытия, бок о бок, слыша дыхание; живут, спуская в канализацию отпущенное время; живут, друг друга не зная. Себя не зная. Себя не узнав – как другого понять?..
В сентябре семьдесят второго, едва Ольгерд пошёл в пятый, у бабки диагностировали рак почки. Увезли в больницу. Три дня, две ночи, и Калерии Матвеевны не стало. Приехали в больницу, скорбную повинность исполнить. Грузовик подогнали с опущенными бортами. Сергей, Изольда, Ольгерд; соседки ещё. Человек десять набралось. Никакой музыки, никаких бумажных цветов; только живые. Глупо-то как – зачем неживому человеку живые цветы? Чтоб в последний раз поиздеваться? Путь от заводской больницы до кладбища недолог. Пешком уложились в полчаса.
Олик первым шёл за машиной. Задний борт болтался, на ухабах гулко бился о сцепку. Пол кузова обшарпанный, занозистый, грязноватый. Из выхлопной трубы вкусно пахло бензиновой гарью.
Кто-то в Изольдину голову втемяшил: мол, нельзя гроб в могиле землёй сразу присыпать; нужно сбить из досок настил на прочных ногах, сверху над крышкой поставить, на него грунт и накидать. Потом, через месяц-другой, когда подломится, досыпать. Изольда вспомнить не могла, кто надоумил. Уже позже, через год-другой, всё же всплыло: Калерия Матвеевна сама и сказала.
Сергей Фёдорович всё исполнил в точности – и чтоб без музыки, и чтоб настил.
Наутро Изольда проснулась, молча умылась, даже не поинтересовалась, как там муж и сын. Оделась во всё чёрное, как вчера, вышла на улицу, дождалась трамвая, уехала. Валялась на свежем холмике. То плакала, то нет. Сергей Фёдорович тактично выждал полчаса, поехал с водителем следом. Подняли, привезли домой – это в разгар-то рабочего дня. На следующий день всё повторилось в точности. И ещё через день. И ещё, и снова. Приезжала домой, ничком падала на кровать, не раздеваясь. Ольгерд за мать испугался так, как никогда раньше ни за кого не боялся. Заниматься с ним было некому. Сам в летний городской лагерь уходил утром, вечером из лагеря возвращался. По вечерам с отцом разговаривал: не как в жизни, как в кино. В плохом кино. «Как дела?.. Что в лагере?..» Живые люди так между собой не говорят – только персонажи. Через неделю у Изольды как отрезало. Чёрное сняла, на кладбище больше не таскалась. Все вещи материны – всё, что могло о ней напомнить, раздарила-распродала.