Его пальцы дрожали, и ему никак не удавалось навести резкость. Фигуры Сопрано и барона плясали у него перед глазами, то приближаясь, то отдаляясь, то сливаясь, то разделяясь в абсурдном танце, который ему никак не удавалось остановить. Потом Вилли увидел, что они стоят за живой изгородью из шелковицы. Выше, на повороте тропы, на фоне неба и оливковых деревьев, появились Энн и Рэнье. Обнявшись, они неторопливо спускались к деревне. Сопрано раздвинул ветки кустарника и наклонился вперед, скрываясь в тени облаков, бегущих по склонам холмов. В руке он держал револьвер.
Вилли заорал, отшвырнул бинокль и помчался к лестнице.
Небо, сады и земля вокруг выглядели умиротворенными и счастливыми, на них никак не отражались человеческие потрясения. И первым чувством, которое испытал Вилли, торопливо карабкаясь в костюме Пьеро среди оливковых деревьев, была обида на безразличие мира, на его спокойный и непростительный абсолютный отказ паниковать вместе с испуганной мышью.
Он услышал выстрел.
Поднялся. Должно быть, он упал, раз ему пришлось подниматься. «Энн, Энн, — пытался закричать Вилли, — я этого не хотел, я только придумывал! Ты же меня знаешь, я только придумываю, вся моя жизнь от начала до конца была лишь выдумкой. В этом деле не было ничего настоящего, это очередной миф для Голливуда… Из этой истории получился бы замечательный фильм, настоящий триумф, я бы сам ставил его, и ты сыграла бы лучшую роль в своей жизни! Он получил бы «Оскара»!» Вилли пытался проглотить комок, застрявший у него в горле, только нет такого горла, которое могло бы проглотить реальность. Нет, нет, этого не может быть, жизнь не может быть
Он снова поднялся на ноги. Да, музыку нужно будет заказать Дмитрию Темкину, для «Трех гудков поезда» он сотворил настоящее чудо. «Это настоящее кино», — подумал Вилли и почувствовал, что наконец снова становится самим собой. Ему захотелось вытащить из кармана золотой портсигар и, достав из него сигарету, с сухим щелчком захлопнуть крышку, как делал это Эрик фон Строхайм в фильме «Наваждение». Этот жест был необходим ему. Но у него не было портсигара и уже не оставалось сил на красивые жесты. Потом он нагнулся, поднял маленького Вилли и, нежно прижимая его к груди, отнес на вершину холма, в то место, которое называли Со-дю-Берже. Ему хватило сил и смелости, чтобы принести маленького Вилли туда, где море и небо сближались, расходились, сливались в одну бесформенную массу, и он почувствовал, что публика направила свои бинокли на арену, чтобы насладиться каждым мгновением его отчаяния и агонии. Потом он прижал маленького Вилли к сердцу, поправил ему волосы, вытер носик, глазки и прошептал слова колыбельной, которую так любил — единственные настоящие слова, что были ему известны:
Он ласково потрепал маленького Вилли по щечке, улыбнулся ему и сбросил с вершины скалы, чтобы научить его мечтать, любить и жить, а потом упал сам, чисто физически, с высоты метров пятнадцать, сожалея о том, что рядом никого не было, чтобы сделать фото.
Он пролежал там много дней, пока его искали по всем известным притонам.
В конце концов место его последнего пристанища выдали птицы.
XXV
В три часа пополудни они вышли из виллы и начали подниматься на холм, обходя деревню стороной. Барон шел твердым, уверенным шагом, не обращая ни малейшего внимания на колючки, цеплявшиеся за одежду и затруднявшие движение: он, как всегда, оставался выше всяких незначительных обстоятельств, и никакое препятствие, никакие царапины не могли помешать ему подняться наверх. Барон, качалось, был полон решимости добраться до вершины и остаться на тех высотах, к которым стремился с самого детства.
Сопрано сожалел, что взял его с собой. Предстоящая работа была не для такой выдающейся натуры. Он пытался оставить его с бутылкой виски в машине, но барон отказался. Он вышел из машины и пошел следом за ним. Вот она, дружба. И ей не прикажешь. Лицо барона было краснее, чем обычно, и несло на себе печать привычной непроницаемости, но сам он выглядел так, будто прилагал заметно больше усилий, чтобы сохранить ее.