Мы приехали в Мантон, и до отхода поезда оставалось еще полтора часа. Вот уже два дня для меня был самый благоприятный период, я захотела воспользоваться последним шансом и сказала ему об этом.
— Где?
— Мне все равно где.
Они пошли в отель напротив вокзала.
Нам дали сорок третий номер, на четвертом этаже. Мы поднялись пешком, потому что не было лифта. Держась за руки, мы сели на край кровати. Вошел коридорный в зеленом фартуке, с усталым выражением на лице, по нему было видно, что он уже привык к таким «постояльцам».
— Я забыл принести полотенца.
Одно полотенце он положил на умывальник, другое — на биде, но все это происходило где-то очень далеко, в другом мире, и потому не задевало.
Я разделась настолько, насколько это было необходимо, чтобы не терять времени.
Мы встали.
Я взял тебя под руку, но лестница была слишком узкой, и ты резко высвободила руку, как мне показалось — со злостью, но внизу я увидел, что ты плачешь, и мне стало легче.
Я рассчитался, и мы вышли на улицу.
Мы вошли в здание вокзала, и ты тут же побежал за чемоданом в камеру хранения, и ты быстро сжал мою руку, чтобы извиниться за то, что отпускаешь ее.
Потом я вернулся, чтобы попрощаться, но поезд уже подходил к перрону и останавливался всего лишь на минуту. Я почувствовал мокрую щеку на своей щеке, я видел за твоей спиной носильщика в синем комбинезоне, который с улыбкой смотрел на нас, пока ты рыдала на моем плече, и, мне кажется, я ответил ему улыбкой на улыбку. Наверное, это нечто вроде мужской застенчивости.
Я вскочил в вагон, когда поезд уже трогался, а она сделала несколько традиционных шагов по перрону, он высунулся из двери — рукав рубашки развевался на ветру — и стоял так до тех пор, пока не потерял ее из вида. Потом он вошел в пустое купе, сел у окна и посмотрел на пустое место напротив — место, зиявшее пустотой и хохотавшее над ним во все горло, и все пять мест, зиявших пустотой и хохотавших над ним во все горло; он слушал перестук колес, которые смеялись над ним; он смотрел на голубое небо, которое паясничало на телеграфных проводах; и он остался со своим пустым рукавом и стиснутыми чубами в Истории, в ее разверстой глотке, в хохоте и насмешке; он позволил увлечь себя, унести, поставить в строй, растворить в обшей массе, и вернулся на арену священной борьбы, на арену идеалистического цирка, чтобы исполнить свой постоянно обновляющийся номер борьбы за правое дело, новые кульбиты и падения под крики «браво!», оскорбления и насмешки, окунулся в атмосферу ненависти и издевательства, при этом его единственным надежным союзником было сомнение, а окружавший его хохот — данью всему тому, что способно устоять перед смехом.