Щедрое летнее солнце посылало свои лучи на землю. Казалось, оно хотело обогреть все, словно говоря: «Радуйтесь, что я есть. Пройдет немного времени, и наступит осень. Тогда меня не будет!..» Но крупные ярко-зеленые листья платана желтели от жары и сворачивались в трубочки…
Княгиня встряхнулась. Она взглянула на Чавчавадзе. Илья сидел неподвижно, охватив голову руками и целиком уйдя в чтение. На стене огромным черным пятном лежала тень от его фигуры. Неслышными шагами княгиня вышла…
Чавчавадзе дочитал последнюю страницу, но долго еще сидел не двигаясь. Некоторые из этих стихов были известны ему — они печатались в «Цискари», — но все прочитанное вместе производило ошеломляющее впечатление: «Мерани», «Раздумья на берегу Куры», «Злой дух»… «Вот оно, сокровище! Я держу его в руках… Страшно подумать, что столько лет о нем ничего никому не известно», — так думал Илья.
Снизу доносилась музыка. Там по-прежнему гремела мазурка, кружились дамы в легких бальных нарядах, мерцали свечи и звенели бокалы. Темная декабрьская ночь висела над городом, словно некий бесславный символ эпохи.
Он умер двадцати восьми лет, оставив всего сорок два стихотворения. Он был почти потерян для потомства.
Грузинский народ дважды открывал гения своей поэзии. В пятидесятые годы журнал «Цискари» впервые напечатал его стихи, когда поэта уже не было в живых.
Второй раз — в 1893 году, когда прах поэта перенесли из Гянджи в Тифлис. Это было небывалое шествие, великая демонстрация национальной гордости.
Гроб переходил из рук в руки — с вокзала до Дидубийского Пантеона. Женщины плакали, матери заставляли детей становиться на колени перед прахом поэта, возвратившегося на родину. Народу было так много, что, когда гроб уже предали земле на Дидубийском кладбище, конец шествия еще не двинулся с Вокзальной площади.
Хоронили человека, который при жизни не увидел ни одного своего стихотворения напечатанным; никто не услышал думы его на берегу Куры; никто не увидел стремительный бег его Мерани…[12]
Каждый грузин с необычайной любовью и нежностью вспоминает имя Николая Бараташвили еще и потому, что национальный гений страны погиб где-то на чужбине, работая в пыльной канцелярии, трясясь в лихорадке, сгорая от воспаления легких, одиноким, без родных и друзей, заброшенный и забытый всеми.
Прошло много лет после гибели поэта, и его стихи, впервые появившиеся на страницах «Цискари», стали настоящим откровением для многих. Н. Бараташвили явился слишком рано для своей эпохи, не готовой еще для восприятия философии поэта. Это была трагедия человека, на десятки лет опередившего современное ему общество. Такие люди либо гибнут, либо становятся властелинами дум. Бараташвили погиб — и стал настоящим властелином дум.
Его не было в живых, но незримо он как бы присутствовал во всей второй половине девятнадцатого столетия, и вот сегодня родная земля принимала его останки, сегодня народ воочию убедился в смерти своего поэта, слова которого помнили все:
Это был человек с большой душой, истерзанной противоречиями; жизнелюб и мудрец, внезапно оборвавшаяся струна во время исполнения гимна жизни и солнцу.
…Хоронили поэта. Он любил наблюдать наступление сумерек, тишину осенней ночи, переливы поверхности реки под лучами луны. И в то же время любил он залы, освещенные яркими люстрами, игры и танцы, встречи с друзьями на веселом пиршестве или за шахматным столиком.
Трудно себе представить более скромного влюбленного, чем он в своей «Ночи на Кабахи», и более смелого, чем в стихотворении «Серьга».
У человека, который был так одинок на своей родине и которому после смерти пришлось полвека дожидаться, пока ему открыли двери Пантеона Грузии, мало было духовных родственников среди современников. Это был человек титанических устремлений, который не мог примириться с режимом полицейского государства и господства кошелька лавочника.
Осень в этом году была холодная. Непрерывно шли дожди, но даже когда они ненадолго прекращались, погода оставалась мрачной и пасмурной. Ветер нес рваные облака. В сумерках они казались парусами, словно эскадры неведомых завоевателей сходились к Тифлису, становясь на рейд за темнеющими горами.
Быстро опустился вечер. В домах зажигались огоньки. Со стороны Мтацминдской церковки доносились удары колокола, и глухой тоскливый звон рассыпался в отсыревшем воздухе.
По слабо освещенной улице поднимался человек. Он был одет в дорожные сапоги; легкий плащ, стянутый у шеи черным шнурком, и плещущий по ветру ярко-красный шарф придавали его фигуре воинственный вид. В руках он держал старый, видавший виды цилиндр с ленточкой, и на курчавые волосы падали редкие капли дождя.
На углу, в тени дома, человек остановился. Нервно теребя перчатки, оглянулся и тихо спросил:
— Петр, где ты там потерялся? — По-видимому, он обращался к слуге.