— Я тут, — ответил незримый, кого звали Петром.
— Быстрее, быстрее, у нас очень мало времени, — взволнованно сказал человек в плаще, и они пошли дальше. — Где-то здесь нас должны ждать. Да, я уже вижу, вон они!
Две фигуры двинулись к ним навстречу.
В доме поэта Александра Чавчавадзе ждали гостей — все было сделано для того, чтобы они пришли незамеченными, — во всех помещениях погасили огни, кроме маленькой залы на втором этаже, окна которой выходили во двор. Хозяин сам стоял у калитки. Те, кого он ждал, должны были войти с черного хода.
Александр Чавчавадзе напряженно всматривался в темноту. Почему они задерживаются? Что-нибудь случилось? В такое время все может быть. Нет, вот они, слава богу.
Четыре фигуры вынырнули из темноты.
— Сюда, сюда, — тихо позвал Чавчавадзе и вышел навстречу.
В небольшой зале богатого дома собралось немногочисленное общество самых близких друзей и родственников: поэты Григол и Вахтанг Орбелиани, Манана Орбелиани и младшая дочь Александра Чавчавадзе — Екатерина. В уголке на диванчике сидел ее двенадцатилетний товарищ Нико Бараташвили, которого в семье звали просто Тато.
Двери залы распахнулись. На пороге стояли хозяин дома и курчавый молодой человек в дорожных сапогах.
— Господа, — тихо сказал Чавчавадзе, — разрешите представить: Александр Сергеевич Пушкин…
Свет притушили. В полутьме внимательно слушали собравшиеся стихи Пушкина. Он читал мастерски. Его лицо скрывалось в тени, голос, звонкий и чистый, казалось, заполнил все уголки комнаты.
Притаившись в углу, маленький Нико жадно слушал и запоминал все слышанное…
Старинные стенные часы пробили двенадцать раз. Александр Сергеевич поднялся:
— Извините, господа, я должен откланяться…
Все тоже встали. Григол Орбелиани с чувством пожал ему руку и сказал:
— Поверьте, этот вечер самый счастливый в моей жизни. Какие изумительные стихи!..
— Великолепные, — поддержала его Манана. — Если бы вы могли прийти к нам еще…
— Спасибо… спасибо, — улыбнулся Пушкин.
Гости вышли на улицу.
Над Тифлисом плыла осенняя ночь. Где-то внизу мерцал редкими огнями большой город. Ветер усилился. Он налетал порывами, подхватывая полы плащей и шинелей, теребил волосы. Все так же мчались с гор облака, чуть подсвеченные луной.
Катя и Нико остались в темноте. Они молчали. Говорить не хотелось. Еще слишком свежо было впечатление, казалось, еще звучат чеканные рифмы пушкинских строк. Наконец Катя прервала молчание:
— Я думала, ты покажешь Александру Сергеевичу свои стихи. Ты же хотел.
— Нет, — отозвался Нико, — я знаю: все мое очень слабо… Но все равно, — сказал он немного погодя, — я напишу хорошо, вот увидишь!.. Ты еще прочтешь книгу стихов Николая Бараташвили…
Но все оказалось не так просто, как хотелось двенадцатилетнему мальчику. Книгу своих стихов он так и не увидел никогда. В силу, многих обстоятельств он стал мелким чиновником. На него смотрели свысока, люди вокруг жили сплетнями, подлостями, интригами.
Он мстил им насмешкой, злыми эпиграммами. Дошло даже до дуэли с родным дядей Ильей Орбелиани. Правда, все кончилось выстрелом в воздух, но дело было не в этом…
Николоз стал раздражительным, желчным, бесконечно язвил. Ученого-богослова историка Платона Иоселиани довел однажды до бешенства игрой слов: «богослов» — «бог ослов».
Многие ненавидели поэта за его язык, считали его заносчивым. Стихи его были настолько новы и необычны, что даже близкие и друзья не понимали их.
Бараташвили мучился.
«Даже и тому, у кого есть цель жизни, — писал Нико 1 октября 1842 года Майко Орбелиани, — нет отрады в этом мире, а уж что сказать о том, кто подобно мне, знаешь сама, давно уже сир и одинок. Не поверишь, Майко! Жизнь опостылела от такого одиночества! Вообрази себе горечь человека, находящегося в моем положении, у которого есть и мать, и отец, и братья, и множество родных; и все же ему не к кому подступиться, и все же он сир в этом пространном, полном людьми мире. Того, кого я мнил носителем высоких чувств, узрел я человеком без сердца; чей дух казался мне развитым, тот оказался бездушным… Но говорю правду, что столь хладного суждения я еще не имел. Во мне теперь такая свобода мысли и твердость сердца, что и шестидесятилетний старик не может быть судьею более неподкупным».
Полутемная зала суда…
Уже давно разошлись чиновники. О, как ненавидит их Бараташвили! Сколько раз он слышал за спиной ядовитое перешептывание: «Князь-то наш стишки пописывает, хе-хе…» Они никогда не поймут его. У них свои заботы: жены, дети, очередная прибавка к жалованью… Бог с ними.
Бараташвили сидит за столом. Он пишет. Нет, не стихи — письмо. Поскрипывает перо…