— Что вы спросили, Константин?
— Ев... Аз... уф. Хотел узнать ваше мнение... об Азефе. Да. Что вы думаете об Азефе?
— Евно Фишелевич совершенно некрасив. Я о нем ничего не думаю.
— Он же убийца наших товарищей! При чем здесь красота?
— А вы видели его фотокарточку? Любой женщине ясно, что, завидев Азефа, нужно перейти на другую сторону улицы.
— Что? — усмехнулся гимназист. — К большевикам?
— Нет. — Ганна не улыбнулась. — Революция ведет к красоте. Это ведь так просто: увидел человека с отпечатком самовара на лице — сделай шаг в сторону. Обойди. Жадные люди всегда уродливы. Уродливы и предатели. Лица Перовской и Спиридоновой чисты. Сравните их и физиономии жандармов. Мы даже внешне разные. Вы же читали брошюру Энгельгардта «Очистка человечества»?
— Не читал, — пробормотал Костя.
— Тоже, кстати, сочувствующий эсерам... Энгельгардт говорит о двух расах, о двух биолого-моральных типах, о расе Плеве и Столыпина и расе Засулич и Сазонова. Одна раса внешне красива, другая — нет. Одна раса благородна, другая — нет. Между ними идет вековая борьба. И я уверена, что красота победит... Вижу, вы улыбаетесь. Можете смеяться, но я уверена, что Иуда не может быть красивым.
Так Костя Хлытин впервые поговорил о любви. И ему тут же посоветовали прочитать про очистку человечества. Юноша воспитывал себя на иных книгах — он не любил социал-демократического разделения на своих и чужих. В словах Ганны почудился след чужого влияния. Ну право, что за биолого-нравственные расы? Какая-то германщина с ее вечной тягой к разделениям и классификациям. Костя хотел рассказать о муравьином царе, отворяющем калитку, о хриплых стихах Надсона, о скифах русской революции и корабле смерти Иванова-Разумника. Или вот Блок, который ради поэзии призвал дырявить старый собор. Косте хотелось мистики, хотелось грибов и винтовки, чтобы под черно-зеленым знаменем объединился сектант, пахарь и гумилевский конкистадор. Вот тогда падет старый буржуазный мир, населенный нытиками и механизмами. Нытики — это, конечно же, интеллигенция, вроде отца Ганны, дребезжащим голосом читающего устаревшие позавчера книги. А бездушные механизмы — это большевики, которым Бог пригодился бы лишь в том случае, если бы показывал время.
А в ответ Костя услышал про некрасивого Азефа. Как банально! Точно Ганна одной своей половинкой разговаривала с Костей, а другой — пребывала далеко-далеко. Жила Ганна несобранно, даже во взгляде распадаясь на коричневый и зеленый. Несимметричной оказалась женщина — как будто веточка упала на зеркало. Быть бы Ганне Губченко невысокой, расторопной, говорить на чудном малороссийском наречии, кутать круглое лицо в цветастый платок и мечтать о куске голубого сатина. А девушка возьми и свяжись с революцией. Не с той революцией, с которой дружил ее отец, хотевший заглавными буквами одолеть красных и белых, а с имясобственнической Революцией, которая выкидывала помещиков в прорубь и бросала бомбы в комбеды.
Губченко-старший казался подростку забавным стариком, весь революционный подвиг которого — это просидеть пару месяцев в царской тюрьме. Чем тут гордиться? Романовский харч не советский. Костя мог и год-другой на казенной баланде перебиться — и ничего, размышлял бы спокойно о том, как трон четвертовать. Правда, не только о царе с боярами думал бы арестованный Хлытин. Не забывали бы скрипучие нары о молодой социалистке-революционерке. Учительский кружок собирался лишь для того, чтобы поглазеть на Ганну, мысленно вцепиться в ее лунные пальцы и посадить Революцию на дрожащие колени. Впрочем, чувствовалось, что худенькую женщину не интересовал ни подслеповатый отец, ни студенты с рабочими, ни семейная муха на абажуре. Костя не мог предаться греху, потому что вместе с дергающимся образом Ганны дергалось бы что-то еще. Он боялся открыть глаза и узнать, что представлял не только Ганну, но и ее тайну, а носитель тайны наверняка брился и был высокого роста. Он бы посмотрел на спущенные штаны Константина и недоверчиво покачал головой. Этого допустить было никак нельзя. Вот Костя и вздрагивал, когда затылка касались бледные женские ноготки.
Еще на улице Хлытину показалось, что за ним следят. Гимназист оглянулся, спугнув в подворотню пару теней, наверняка так ничего и не заметив. Когда работа кружка была в самом разгаре (с остановками читали Прудона), в дверь требовательно постучали. Ганна хмыкнула и улыбнулась. От этой улыбки село сердце Хлытина — не оттого, что сейчас в квартиру ворвутся злые люди с наганами, а просто так улыбаются, когда сильно, через боль, любят. И любили не его, Костю Хлытина.
Акты составляли недолго, прямо на учительском столе. Хороший был стол: толстые ножки и зеленое сукно. Старик демократически сопротивлялся, заявлял протест, говорил, что беззаконие погубит революцию, однако чекисты не обращали внимания. Они даже пока никого не ударили. Костя давно догадывался, что слухи об их зверствах преувеличены, но быстро сориентировался, что дело не в этом.