Читаем Гул полностью

Когда Аркадий Петрович Губченко вернулся из царской тюрьмы, то долго просидел за столом. Стол был хороший — большой и с зеленым сукном. В такой стол не стыдно было писать. Аркадий Петрович писал в юные годы, писал будучи студентом, и даже то, что при хождении в народ набросал, Губченко принес из деревни и заботливо положил в ящик стола. С младых ногтей Аркадий Петрович полагал, что русский народ обладает некими идеальными категориями, которые сокрыты в крестьянской общине, где ему мерещилась то святость, то народный социализм. Стоит эти категории найти и изъять, ввести их в научный оборот, а крестьянам дать гигиену и Герцена — как обновится вся Россия: интеллигенция и народ сольются воедино, рождая исток справедливой жизни. Ведь городу было чему поучиться у деревни: там обитало неизведанное русское племя, народ иконы и топора. Ему бы помочь, избавить от предрассудков и царя, тогда бы община перешагнула через капитализм в светлый праздник социализма.

Увы, крестьянин не любил пришлых смутьянов — мог сдать агитатора или по глазам вожжами стегнуть. Социал-демократическая молодежь все похохатывала над случаем из жизни Степняка-Кравчинского, когда он бежал за испугавшимся крестьянином, который удирал от рассказов про царя-Антихриста. Губченко все равно не отчаивался. Сколько раз Аркадию Петровичу казалось, что вот-вот, уже за этим поворотом или на этих дровнях, великая тайна раскроется, русский народ явит свой лик и он, немолодой уже интеллигент, наконец-то поймет все и навсегда. Однако вышло так, что Аркадий Петрович понял все слишком поздно.

Как сильно изменилась тюрьма по сравнению с блаженным XIX веком! До 1905-го сидеть было сносно, но революция, закружив массы, подняла с илистого российского дна людей, готовых за горсточку чая выслужиться перед начальством. Стражники смекнули, что с политическими, которых либеральный суд немного пожурит и отпустит, можно расквитаться по совести. Достаточно посулить очередному халдею курево и кусочек сахара.

Старый народник вспоминал издевательства некоего Гришки. Тот был в камере за главаря — и поначалу щерил рот, где отсутствовали передние зубы:

— Подранки царские выбили... Не бось, Гриска с революционной силой на одной стороне.

— Здесь что, бьют? — удивленно спросил Губченко.

— Бьют! Бьют! Мы тебе все расскажем и покажем.

— Что покажете? — снова удивился политический.

— Русский народ тебе покажем, лупоглазик.

Показали народнику еще одну народную сторону. Не сторону даже, а сторонку. Она рядом с темным углом расположена, на дне нужника валяется и в грязной, вонючей пятерне зажата — только-только нос вытерла, а уже за пряником тянется. Старичка не столько били физически, сколько ломали его веру в особую народную миссию. Не то чтобы об этом думал Гришка или еще какой мучитель, но уголовники так сильно и так беспричинно ненавидели интеллигента, что Губченко должен был сразу отказаться от своих убеждений. Как, зачем они его унижают? Он же всю жизнь боролся за их освобождение! Боролся бескорыстно, всегда выступая против произвола власти! Мы же на одной стороне!

— Товарищи, опомнитесь! Ведь нас специально стравливает администрация, пытаясь посеять вражду между народом и интеллигенцией!

— О, стрекулист раскудахтался. А пасть тебе не заткнуть народным хвостиком?

— Право слово, это возмутительно! Я требую начальства. Начальство! Открывайте! Я требую, чтобы меня поселили в камеру с политическими!

— Ломовой хуже трубочиста, — сладко пели за спиной.

Интеллигентское любопытство пересиливало. Губченко отворачивался от железной двери и спрашивал:

— А кто такой ломовой?

— Давай мы лучше про трубочиста поясним, — подмигивал Гришка.

— Позвольте я запишу.

От хохота камера валилась на нары.

...Теперь Аркадий Петрович не знал, что сказать Ганне. Дочка оперлась на стол тоненькими ручками, точно на зеленом сукне стояло два высоких бокала. В них играло глазное вино. Зеленое и коричневое. Отец виделся Ганне немножечко чудным: он цеплялся за прошлый век, словно революции могли помочь бесконечные сюсюканья с народом. Старик был старомоден, до сих пор верил Фурье и Оуэну и мыслил так, как будто хождение в народ не окончилось полным провалом. И при чем тут тюрьма? «Тюрьма» и «отец» казались женщине нелепым сочетанием, будто народника бросили в застенки из-за любви к гербарию. Возможно, думала Ганна, папе немножко посидеть даже полезно — авось пересмотрит устаревшие взгляды на жизнь. Только почему он молчит? Это же не каторга, не Петропавловка и не «столыпинский галстук»... Что, не смог выдержать месячишко на царских щах? Эх, папа, папа, седая твоя голова. Признайся уже, что внуков ты хочешь, а не революции.

— Ганна, доченька, послушай, — наконец начал Губченко. — Я тебе кое-что скажу. Я знаю, что ты общаешься с этим молодым социал-демократом... Мезенцевым. И что вы... вроде и в разных партиях, но одинаково считаете наши народнические взгляды устаревшими.

— Да, папа. Тебя это тревожит?

— Нет, отнюдь.

— Тогда что?

Голова народника задрожала.

Перейти на страницу:

Все книги серии Волжский роман

Похожие книги