Никакие цифры не способны отразить совокупное воздействие сталинских репрессий на жизнь и здоровье целых семей. Мужчину осудили и расстреляли как “врага народа”; его жену отправили в лагерь как “члена семьи”; его дети выросли в приютах и стали уголовниками; его мать умерла от горя; его двоюродные братья, дяди и тети перестали знаться друг с другом, боясь, что на них упадет тень. Семьи разваливались, дружбы прекращались, страх тяжело давил на тех, кого оставили на свободе, пусть даже они не умирали.
Статистика никогда не может дать полное представление о случившемся. Не могут дать его и архивные документы, на которых основана немалая часть этой книги. Все те, кто красноречиво и страстно писал о ГУЛАГе, понимали это – вот почему я хотела бы одному из них предоставить последнее слово в разговоре о статистике, архивах и папках.
В 1990 году писателю Льву Разгону позволили ознакомиться со следственными делами, содержащими протоколы допросов его самого, его первой жены Оксаны и еще нескольких членов его семьи. Он прочел дела и позднее написал о них очерк. Он подробно говорит о содержании папок, о скудости “улик”, о смехотворных обвинениях, о трагической судьбе его тещи, о неясных мотивах, которыми руководствовался его тесть – чекист Глеб Бокий, о странном отсутствии раскаяния со стороны тех, кто растоптал все эти жизни. Но сильнее всего поразило меня описание его чувств после того, как он окончил чтение:
Я давно уже перестал листать дела, они лежат уже больше часа или двух около меня, застывшего в кресле со своими мыслями. И присмотрщик уже начинает нетерпеливо покашливать и смотреть на часы. Пора, пора. Мне здесь уже нечего делать. Я отдаю дела, и папки снова небрежно укладываются в матерчатую авоську. Я иду вниз, по пустым коридорам, прохожу мимо часовых, которые даже документ у меня не спрашивают, и выхожу на Лубянскую площадь.
Всего только пять часов вечера, а уже почти темно, мелкий и тихий дождь идет непрерывно, отвесно, этот дом остается за мной, я стою на тротуаре возле него и не знаю, что же мне делать. Я понимаю, что что-то должен сделать, но что?! Как ужасно, что я неверующий, что я не могу зайти в какую-нибудь тихую церквушку, постоять у теплоты свеч, посмотреть в глаза Распятого и сделать, сказать то, что делают верующие и от чего им становится легче.
Да, здесь была когда-то такая маленькая уютная церквушка – на углу Мясницкой и Лубянской площади. Крошечная церковь с маленьким кладбищем, где была могила знаменитого математика XVII века Магницкого. Но уже давно нет этой церкви, этой могилы, на этом месте воздвигнута новая громада одного из зданий КГБ.
Я стою долго, так подозрительно долго, что ко мне ближе подходит один из “некто в штатском”, что дежурят у этого самого старого, самого главного, самого страшного дома. Я смотрю налево и там, вдалеке, около Политехнического музея, различаю далекий, теряющийся в сетке дождя мигающий огонек. Да ведь это у камня! У Соловецкого камня! У скромного, неприметного памятника миллионам погибших – таких же, как и мои. Совсем недавно мы открывали его, я выступал здесь, и на меня глядели глаза тысяч людей, которых привела сюда печаль, память, иногда отчаяние.