– Да ясно, что пешка. Не сознается. Ну, повесить-то мы его повесим. Сейчас вешают просто. Стрелял, ранил полицейского. Свидетели есть. Разве не достаточно?
Казаки выехали со двора. В распахнутое окно ветер донес бодрящий военного человека запах лошадиного пота, амуниции, конского навоза. Федор Петрович вздохнул.
Император, изображенный во весь рост, парадный и отрешенный от суеты, нависал над креслом исправника.
– Жаль, конечно, что пешка, – сказал Федор Петрович. – Придется глубже копать. Должен же быть у них там какой-то центр. Кто-то главный!
– Безусловно, безусловно, – согласился исправник.
– Только какой же из меня пристав? Полицейского опыта ну не более чем дерьма у воробья. Опыт у меня только боевой: «Шашки наголо!», «Марш-марш!»…
– И прекрасно, и прекрасно, – ласково сказал исправник. – Это вам очень понадобится. Во всяком случае, будете смотреть на все незамыленным оком! А двух опытных полицейских я вам дам. От себя оторву! Эх, жизнь!
Демьян Захарович бросил взгляд на императора. Николая Александровича он любил, как любил бы любого иного самодержца. Но любовь на грудь не повесишь, не орден. Делом надо доказывать усердие и сообразительность. Император ничего не подскажет, не посоветует, даже если сойдет с портрета. Он молод, погружен в семейные хлопоты, только что на свет появился наследник. Эту семью надо защищать от черни…
В тот самый день, когда Демьян Захарович в беседе с временно назначенным в Гуляйполе на должность пристава Федором Петровичем Лотко упоминал о гуляйпольских бунтовщиках, они, эти бунтовщики, наведались к Гнату Пасько.
В хате у Гната на подоконнике, возле горшков с геранью, стояли склянки с лекарствами, лежали порошки в облатках, бинты. Гнат сидел на лежанке, держа в руках суковатый крепкий подкостылик с загнутой ручкой. Опирался на него, когда надо было пройти по горнице несколько шагов. Он зарос, кудлатые волосы падали на уши, «вышиванная» сорочка открывала поросшую сединой грудь.
Против него на лавке присели Семенюта и Федос.
– Слыхали, скоро тебя, Гнат, повезут в уезд, – тихо сказал Андрей.
– До следователя. Знаю. Махно распознавать.
Гнат перевел взгляд с одного на другого.
– Ну, покажешь на него. Повесят хлопца. А тебе какая польза? Здоровья не прибавится. И в Гуляйполе все станут на тебе показывать: хлопца сгубил.
Гнат молчал. У него был тяжелый, неповоротливый, но верный крестьянский ум.
– Понимаю, – наконец произнес он. – Тилькы шо ж тепер зробыш. Слово, як говорится, не воробей. Я вже все сказав. Все запысано.
– Ты тоди хворый был, рана болела. А пристав кулаком грозил. Ну, ты и застращался, – подсказывал Андрей и испытующе смотрел на Гната: дрогнет ли мужик и когда?
– Як же це? – возразил Пасько, и было видно, что поддаваться он не намерен. – А ну як на Священном Писании заставлять присягать? Брехня – це велыкий грех… А хлопця, конечно, жаль. Без батька, братов четверо, маты… Но вже ж ничого не поправить. Шо було, то було.
– И, главне, перед приставом, перед Карачаном стыд велыкий?
– И це тоже, – подтвердил Гнат. – Никогда никому не брехав. А тут…
Бесовские искры запрыгали в глазах Семенюты:
– Отпускаю я тебе твий грех, дядько Гнат. Потому как убили Ивана Григоровича. Все! Нету его! Преставился!
– Вбылы? Пристава? – Пасько даже приподнялся. – Самого Ивана Григоровыча? Хто?
– Да кто ж его знает. Был бы живой, рассказал бы. А мертвый… Мертвый свидетель, то вже не свидетель.
Смысл произошедшего и особенно смысл последних слов Семенюты постепенно стал доходить до Гната:
– Так вы шо? Убывать мене пришлы?
– Ну зачем убивать? Договорыться пришли. Карачана уже не воскресыть. А Нестор молодой, Нестор пусть живет!
– То так, то так, – согласился Пасько и после длинной паузы добавил: – По правди сказать, уже такы темненько було. Прошмыгнуло шось, стрельнуло… Ага. Темно було. Не розглядел як следует. И грех на душу брать не хотилось бы.
– От это правильно. А то у пристава Карачана, говорят, багато грехов на душе было. И чем кончилось? – пристально глядя в глаза Гнату, произнес Семенюта. – Ну, всего вам, дядько Гнат! Выздоравлюйте!
С полицейским Бычком дело было проще. Когда пришли Семенюта и Федос, он спал на лавке, накрывшись кожушком.
Хата была бедная, пустая, окна малюсенькие, стеклышки вмазаны в глину, без переплета.
– Не будыли б вы його, хлопци. Всю ничь воював, а потом плакав, як дитя: Ивана Григоровича, пристава нашего, убылы…
Бычок, поднявшись на лавке, с гримасой боли сунул в тряпичную перевязь раненую руку, сонно хлопал глазами.
– Шо ж так бедно живете? – спросил Семенюта, оглядывая убранство дома.
– А хиба полицейскому добре платять? Копийкы! – ответила за сына мать. – А жить надо. Живым в гроб не полизеш.
Семенюта, не тратя времени, веером выложил на стол перед Бычком сто пятьдесят рублей.
– Це за шо? – никогда не видевшая таких денег, спросила мать.
– За маленьку помощь, – объяснил Семенюта, и они с Федосом уселись на лавке напротив Бычка, который с момента их прихода не проронил еще ни слова. – Мы ж, гуляйпольци, должны один другому помагать.