– Делай для души, как иные делают, – носи ему еду в неделю единожды и забывай его… У меня же грамотной причетник есте, а ведаю я – на тебя он зрак косит… Грамотных мало – гляди, станет и дьяконом! Сама ты баба крепкая, лик румяной и… вот сошлась бы с причетником-то? Ладно бы было…
– Мне никого не надо! Григорея не покину… тебе за мужа до сей поры не простила и не прощу!
– Коли не прощай, а там благодарствовать будешь, когда по ином сердце скомнуть зачнет… Я так смыслю: баба, она ежели прелюбодеяния вкусила, то сколь ни молись, беси ей снятца… нагие беси – дело поскудное, тело и душу изъедающее… И вот парень проситца ночку с тобой поспать… Не таюсь – брагой меня поил, божился, што будет с тобой кроток.
– Пускай идет к лиходельницам! Чего ко мне лезет?
– Лиходельниц не бажит… от их согнитие тайным удам бывает, а он ведь завсе с божественным – ему не по чину, как бражники кабацкие творят!
Улька молчала. Старик продолжал:
– Я припущу вас ночь, две полюбоваться и ежели оттого любодейчичи у тебя будут – знать стану один я… Мы робят сбережем, окрестим… и отца им поштенного сыщем… а там, гляди, повенчаетесь, и любодейчичи станут законными… Повенчаетесь тогда, как тот потюремщик, Бог пошлет, изведется… в тюрьме не дома, смертка чаще в гости забредает.
– Дядя, покуда Григорей жив, с таким делом не приставай – озлюсь, глаза выбью!
– Ой ты! Шел, мекал – радость ей несу, она же в горести пребывать угодна…
Конура пономаря вместе с пристройкой вздрогнула, кто-то тяжелый вошел и прихлопнул дверь. Пономарь бойко согнулся, толкнул дверь, она растворилась. Улька вскочила, выглянула в раскрытую дверь, пробежала впереди старика и вошедшему повисла на шею.
– Гришенька, да никак тебя ослобонили?
Пономарь вошел за племянницей в свою конуру. Сенька сказал:
– Нет еще, но скоро отпустят.
– Чудеса-а! – развел руками пономарь и, приткнув свою редкую бороденку к Сеньке, прибавил: – Поди, лжешь? Не скоро спустит наш воевода!
– Скоро ли, нет, не твое дело, старый! Вот низко в твоей избе, надо сесть.
Сенька сел, облокотился на стол, стол под его локтями закряхтел, будто сам пономарь.
– Сенюшка, дядю поучить надо, он меня с другим сводил на блуд.
– Ой, сука племяшка, одурела – то Гришкой, то и Сенькой кличешь.
– А вот те, старый черт!
Старик от Улькиной оплеухи зашатался, рухнул к Сеньке на лавку. Сенька подхватил старика, подвинулся на лавке, согнул, положил себе поперек на колени.
Улька быстро из-под лавки выхватила валек, начала бить по спине лежащего на коленях Сеньки носом вниз старика. Старик завопил:
– Ой, не ломи хребет! Ой, не ломи! На колокольну не здынуться, – краше бей по гузну!
Улька начала бить старика по заду.
– Пожди, Уляха, не пались… – остановил Сенька. – Ежели старичище найдет надобное мне, то бить не будем, деньги ему дадим…
– Добро, Сенюшка! Не сыщет, то Волга близ – убьем и в воду.
– Ой, не убивайте! Што в силах моих, все сыщу!
Сенька нагнулся над стариком, сказал:
– Дедко, сыскать надо одежду церковников.
– Родненька сынок, сыщу, вот те Микола-угодник…
– Да не такую, как дал тогда, пес, – скуфью на полголовы и рясу, будто мешок, узкую!
– Просторую дам, дитятко!
Сенька, как ребенка, посадил старика на лавку рядом.
– Что есть – говори!
– Чуй, есть у меня стихарь дьяконовской, сукно на ём багрец – по-церковному именуетца «одеждой страдания Христова», потому ён и темной, не белой… К ему орарь, по-иному сказываетца «лентион», препоясывается по стихарю с плечей на грудь крестом.
– Ништо, кушаком опояшу…
– Надо тебе, то и кушаком, – на концах кресты, кистей нет.
– Было бы впору!
– Дьякон-то, дитятко, просторной был… а одежешь, то в таком виде, ежели глас напевно и басовито испущать, архирея прельстить мочно.
Сенька улыбнулся:
– Ну, а ежели мне потребно глас испустить матерне?
– Ой, дитятко, то во хмелю едино лишь церковникам не возбраняетца…
– Буду сидеть с бражниками.
– Ежели с бражниками, а вопросят, како и чем благословен, сказуй: «Стихарем и нарукавниками меня-де благословил протопоп церкви Илии-пророка отец Савва». Ныне тот Савва вельми скорбен есте и в послухи на тебя не пойдет… Нарукавники с крестами, а их когда надеют, то возглашают: «Десница твоя, Господи, прославися в крепости!»
– Сверху мне манатья надобна.
– И манатью сыщу! Но все оно небасовито, черное.
– Ништо, дедко! Скуфью к тому черную надо…
– Черная камилавка монаху потребна, так я тебе монаший шелом сыщу с наплечками, с запонами крылатыми.
– Добро, старец!
– Уж коли добро, сынок, то вот те Микола-угодник – нищий я, и за рухледь деньги бы.
– Сенюшко, какие ему деньги! – вскричала Улька. – Кто ж тебя? Он послал с умыслом на харчевой воеводин двор – оттудова в тюрьму берут!
– Племяшка, ой, сука ты… мы о деле сказываем, а ты поперечишь.
Сенька пошлепал тяжелой рукой по худой спине старика:
– Не трусь, старичище, отмщать не буду, а деньги за рухледь получишь… Меня нынче воевода с тюрьмы спущает, расковал – едино лишь ночую с сидельцами.
– Сатана, прости, Господи, наш воевода, кого – как: иного и пущает, а там закует, и увезут… Так иду, несу рухледь! – Пономарь встал, ушел.