Следом за проехавшей телегой Земского двора протащился на тележке поп волосатый, весь черный, в черной высокой шапке. Решеточные сторожа попа без листа пропустили, кланяясь.
– Зришь ли? – спросил Таисий.
– Поп! – сказал Сенька.
– Поп, оно-таки поп! А ежели и нам когда потребно?
– При нужде оболокчись попом?
– Смекай! Можно сторожей проехать. Эх, Семен! Надо нам иное место прибрать…
– А здеся чего?
– Опасно… Будет ежели бунт и нам идтить заводчиками, а за нами глаз!
– Улькин глаз не помеха.
– А чуется мне – разведет она вконец!
– Едина лишь смерть разведет нас…
– Ну, спать, Семен!
– Идем.
Вернулись молча. Сенька – в свою избенку, Таисий, рядом, в другую. Он никому не доверял – жил одиноко.
В низкую дверь Сенька пролез медленно, сгибаясь, задел спиной стойку – берег голову. Не пошел на кровать, сел на скамью к столу, где еще недавно сидел Таисий. В углу моталась белая тень женщины, тонкой и гибкой, желтели распущенные волосы от света восковой свечи. Сенька слышал шепот: «Спаси-сохрани! Спаси, спасе, Семена, раба, Ульяну, рабу грешную, непокаянную, злую рабу твою, прости, Господи…» Сенька, сняв шапку, кинул на стол. Она, помолившись, отошла, встала к окну лицом. Одно оконце в избу было раскрыто – ставень вдвинут в стену. Сенька молчал, он заправил рог, высек огня на трут и пил табак. Рог булькал, легонько посвистывала трубка. Она повернулась от окна, взглянула на него, склонила низко голову и стукнула коленями о пол:
– Семен!
Сенька молча пил табак.
– Сеня!
Не ответил.
– Семенушко!
В ответ ей легонько булькала вода в роге, посвистывала, пылая, трубка вверху его.
– Убей меня – краше будет. Скажи словечко…
Сенька вынул рог:
– Скажу… чуй!
– Чую, Сенюшко…
– Меня забудь, ежели будешь ненавидеть Таисия.
– Ой, убила бы его, разлучника!
– Пошто сказываешь про любовь?
– Люблю тебя пуще живота! Пуще солнышка света.
– Так знай, малоумная! – Он понизил голос, снова набивая рог. – Таисий – это я!
– Нет, нет! Он змий!
– Только я еще не тот – он… Я тот, кого любишь ты… ненавидишь того, кем я хочу быть! Замест любви, о коей сказываешь мне, меня же ненавидишь?
– Нет, нет, нет! Сеня, он не ты – он злой, хитрой, как сатана. Я чую – не умею вымолвить… чую его…
– Тогда вот! Завтре и я уйду от тебя.
– Сеня, Сеня! Солнышко, не уходи! Я буду и его любить. Прощу все… все! Никогда отнюдь не скажу ему худа слова и думать зачну, как учишь, что он – это ты!
– Вот так, помни! Когда ты меня знаешь и его почитаешь, как меня, – тогда мир и любовь… Только тогда, не забудь!
– Побей меня! Стану знать, что любишь.
– Жидка ты! Кого мне бить! Запри окно, будем спать.
– Побей!
– Ни единого слова! Окошко…
– Ох, не любишь ты меня!
Сегодня Таисий весь день слушал да высматривал по Москве. Солнце перешло к западу, когда он вернулся и зашел к Сеньке. Боясь Ульки, увел его в свою избушку, запер двери сеней на замет железный, а в избе двери подпер. Сел к столу, приятеля посадил на скамью против себя, на столе горела свеча. Таисий, заправив рог, стал пить табак. Сенька ждал, когда его друг высосет сквозь воду свою трубку.
– Пей табак! Сказка длинная будет… Много довольно нам, Семен, на дворе нищих жить! Смекать надо животы спасти… Неделя, а може и боле – придет по писцовым книгам[212]
опись к нам… будет проверка всех черных людей на обложение. С поляками войну царь кончил, послы едут, а чуется иная война, свейская[213]. На польскую народ разорен до корня, на свейскую войну деньги тоже надо царю – шкуру продай, да собери деньги! Будут облагать каждую голову. До переписных книг нам жить здесь нельзя… Кем назовемся?– Нищими! – сказал Сенька.
– Добро бы так, а они глядят на нас волчьим зраком – «дескать, мало с ватагой о барышах радеете». Шепнут дьяку, объезжему да решеточным головам: «Они-де не наши!»
– Не посмеют! Ты атаман. – Сенька тряхнул кудрями. За время скитания он вырастил каштановые кудри до плеч, отросла курчавая, того же цвета, борода, тонкий нос с горбинкой как бы удлинился. – Не посмеют, сказываю тебе! – Сенька сжал тяжелые кулаки.
Таисий, ероша острую, клином, шелковистую бороду, выпучил насмешливо глаза на друга, передвинулся на скамье, сказал:
– Не знаешь? А я кое-что приметил за старцами – они, думно мне, ждут дня предать нас… Плюнем на них, я лучше прочту, что писал Никон! – и вынул из зепи рядных штанов письмо: «…Ведомо, что собор был не по воли, – боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради…» Зришь ли… все и всегда боятся междоусоби. Только в этом письме Никон бодает царя с одного боку: тычет в «Уложение», а дальше пишет касаемо нас: «Ныне неведомо, кто не постится, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего, и нет никого, кто был бы не обложен и помилован, нищие, маломочные, слепые, хромые, вдовицы, черницы и чернцы – все обложены тяжкими данями. Нет никого веселящегося в наши дни!» Теперь понимаешь?
– А што с нас взять?
– Сыщут, что взять! Пуще обложения бойся их глаза, – тяглец всегда на глазах подьячего, нам же от их зрака бежать надо!