– Тогда уйдем к тому же Никону. Злоба его на меня, поди, минула? Отходчив – знаю… или здесь останемся… Сам ты сказывал – «нищие запона наша»… Три года с полугодом живем и ходим, где удумаем.
– К Никону не ход! Почему? Да тому, что сам он изгнан, бояре его съедают, злят ежеденно, а он пылит. Горел огонь – нынче погас!
– Куда же идти нам?
– Куда? После подумаем.
Сенька шумно вздохнул, выдохнул дым из богатырской груди. Огонь свечи мотнулся по сумрачным стенам древней избенки, по лавкам зашевелились черные тени. Огонь, припавший, разгорелся ярко, сверкнул шестопер на вешалке в углу, Сенька заметил его блеск, сказал:
– Эх, без дела ты висишь сколь годов!
– Это ты про шестопер? Ха, погоди мало, сыщется ему работа! Война со свейцем будет – уж датошных сбирают, а народ гол, по лесам бежит, быть бунту! Чуй дале: слух есть, что бояра царю в уши дуют – сменить серебряные деньги на медные. Ведомо, что серебра своего у нас нет, я то знал еще, когда в приказах сидел, – серебро привозное. Нынче из-за войны немчины и англичана серебра к нам не везут. Слух про медь не ложной – иные уж зачали серебро прятать, – чуешь теперь, откуда изойдет бунт?
Медлительный и тяжелый Сенька только налег на стол, затрещал столешник. Молчал.
– Гиль зачнется тогда, когда станут замест серебра платить медью. Купцы хлеб, товары попрячут, а там голод.
– Смекнул такое… Не домекнул, куда пойдем и где жить будем не голодно, а пуще не опознанно?
– Вот что удумал я. Надо нам к ватаге опять пододти… постоять, покланяться у церкви Зачатия Анны-пророчицы… там у стены Китай-города близ Никольских ворот, что на Лубянку.
– Улька манила к той церкви – знаю! Она там стоит, а оттуда все едино спать идти к Облепихе.
– Я по-иному замыслил – слушай! Спать будем мы в Кремле, в хоромах боярыни Морозовой… бывает ежеденно там. Уродов да нищих ходит за ней толпа, иные и живут у ей… тебя опять безъязыким, как на Коломне, нарядим, обвесим веригами с крестами, – не бойсь, умилится… Я же стихиры зачну гнусить и ее убайкою… Только Ульки твоей боюсь! Она везде поперечка.
– Не посмеет! А ну, коли так!
– В боярских дворах переписи не будет. У боярыни Федосьи еще и боярин Глеб недужит, сказывают – худо бродит, больше лежит да сам с собой о том, о сем судит. Оттуда, може, наладится ход к царю. Известно, что Киприяна-раскольника водили туда – царь звал о старой вере говорить. Было бы ладно, кабы нам пробратца – убить царя, и народ бы ожил…
Давно отзвонили, после вечерни стали на двор собираться нищие. Таисий сказал:
– Поди к себе! Улька не должна знать, что ты у меня сидишь.
Уходя, Сенька заметил Таисию:
– Пили табак, дыму нагнали, а все же у тебя мышами пахнет, я бы не мог тут спать!
Таисий, выпроваживая друга сенцами с гнилым полом, снимая с дверей замет, ответил:
– Семен! Злой женкин глаз и ревность хуже мышей!
– Сам сосватал на Коломне… Я не хотел, а теперь обык – тепло с ней, мягко.
– Не чаял, что охомутает тебя женка! От мякоти той – помнишь, в Иверском чли сказание? Самсон от Далилы погиб!
– Ништо, друг! Расхомутаюсь.
По-великолепному протяжно звонят по всей Москве колокола. На солнце лужи, в тенях синеющая от синего неба гололедица. Ближнему колокольному звону крестясь, стороной улицы бредет толпа. По средине улицы, провожаемая широко шагающими стрельцами с бердышами на плечах, идет кучка тюремных сидельцев, оборванных, полубосых, закованных по рукам в кандалы. Ножные колодки оставлены в тюрьме. Из пестро раскрашенных деревянных церквей слышится унылый напев великопостных молитв. А вот церковка каменная с луковицами большими куполов. Купола прилепились к боченочным шейкам с кокошниками по верхнему карнизу. Из нее, от тесноты молящихся, открыта дверь с паперти, на улицу валит густой пар. Косясь на церковку, тюремные сидельцы приостановились, хотели креститься, но руки скованы, и, только обернувшись, поклонились наддверному образу:
– Спаси, спасе! – сказали иные.
Стрельцы, покрестясь, приказали:
– Иди, робята! Вечереет…
Шлепая по лужам босыми и лапотными шагами, колодники двинулись вперед, запели:
Взлохмачены волосы, заросли бородами, усами лица колодников. В дыры их открытых ртов прохожие, крестясь, суют монеты, а в распахнутые вороты рваных рубах с запояской и кафтанов рядных – пихают хлеб и калачи. Угрюмые лица кивают дающим, плюют за пазуху деньги и медленно проходят с новым пением:
Встречные, останавливаясь, крестятся, иные говорят в толпе:
– Откупились бы, кабы в дому было житья-бытья да злата-серебра!
– Кинут в тюрьму – за дело ай нет, – а сиди да голодай!