Вопреки тому, что биография П.М. Бицилли уже расписана чуть ли не по дням, нам до сих пор не много известно о том, какова была атмосфера в доме профессора. Сохранились немногочисленные свидетельства знакомых, а, по моим впечатлениям, Марии Петровне Бицилли (1917–1996), единственной родной дочке ученого, дожившей до «эпохи возвращения» ее отца в научный мир, не особенно нравилось любопытство к семейным делам. Поэтому откровение близкого друга А.П. Мещерского – Владимира Юрьевича Макарова (1914 – 2007) (это тот же самый Владимир Юрьевич, который в 70-х годах прошлого века отсидел в болгарской тюрьме 6 лет за распросстранение книг Солженицына) обладает исключительной ценностью для современных «бициллиеведов»: «Человек получает свою культуру, точнее, свою культурность – понятие несколько неопределенного содержания, для меня очень, очень важное, связанное довольно тесно с чувством терпимости, с уважением к чужому мнению… – обычно из книжек. Из университета не получает, там он получает другое. Но в первую очередь получает он ту самую культурность в семье, от семьи. В нормальной семье. У меня таковой не было. Сам я получал все же все, почти все, вечерами в субботу у Бицилли» [10, 1].
3. Клавдия Васильевна и Андрей Павлович формально не принадлежали к академическому кругу, хотя оба сделали первый шаг к академической карьере: сдали магистерский экзамен (соответственно, кандидатский минимум). Им в разное время, в условиях эмиграции, пришлось решать одинаковый вопрос: что делать со своим голосом тогда, когда исторический момент оказался не самым лучшим для самовыражении? Вопрос этот не был исключением, его решали «отцы и дети» в русской эмиграции. Он был сосредоточием усилий всех, кто не смог профессионально реализоваться, независимо от того, к какому поколению принадлежали: к поколению «грымз», согласно евразийскому сленгу, или к «раздавленному», согласно Мещерскому, поколению. До конца своей жизни Клавдия Васильевна и Андрей Павлович сохранили желание «немного и к науке вернуться» [18, 1].
Мне кажется, что необходимость высказаться, приоткрыть свой внутренний мир, в котором горестные размышления о поиске личного предназначения составляли центр внутренних переживаний, была вызвана конкретным фактом: встречей с творимым текстом и его последующей социализацией. Их работы принадлежали к разным областям познания, появились они в разное время и при разных обстоятельствах, но имели одинаковую судьбу. Они не были опубликованы в свое время по воле авторов, не получили отзыва среди современников, и, таким образом, их значимость замкнулась на многие годы в рамках личных биографий.
Эмпирический материал, на основе которого строится мой анализ практики молчания, ограничен. Он сосредоточен вокруг двух главных «сюжетов»: создание и отказ от публикации рукописи «Разделение церквей» Клавдии Васильевны Флоровской и осуществляемая в условиях «академического подполья» деятельность кн. Андрея Павловича Мещерского.
Постараюсь кратко перечислить факты, необходимые для реконструкции этих событий.
Идея привлечь сестру к участию в евразийском сборнике возникла у Г.В. Флоровского зимой 1923 г., когда после «католического» сборника «Россия и латинство» пришлось подумать и о «ряде общедоступных сборников о православии» [9, 102]. 1 февраля план действий уже был изложен в письме к Н.С. Трубецкому. Вероятно, в то же время к сестре было отправлено и другое, более конкретное предложение, на которое Клавдия Васильевна откликнулась сразу же «с удовольствием». Для нее возможность написать статью для евразийского сборника была одним из редчайших шансов после выезда из Одессы попасть в число печатаемых авторов. «Сюжет» о неопубликованной в свое время, но все-таки написанной статье на тему «Разделение церквей» выпал из внимания многочисленных комментаторов по евразийской теме и не зря: задуманный сборник не осуществился и тем самым не вызывает любопытства ни у кого, кроме кропотливых любителей исторической микроскопии. Для меня, однако, реконструкция тех событий интересна с точки зрения поведенческой модели гуманитария. Они иллюстрируют как происходят процессы, когда шанс быть услышанным натыкается на «упоительное и трудное», по словам поэта, решение человека, привыкшего к слову, замолчать.