В исследовании и в преподавании, на мой взгляд, можно и должно культивировать «замедление» как способ подхода к истории, к феноменам современного и минувшего исторического опыта. Нужно «оволить» (слово М. М. Пришвина) ту волю к власти над временем, ту одержимость «новым», под знаком которых чем дальше, тем больше стояло Новое время и по инерции стоит даже после своего конца. Футуристический нигилизм – как бы пожирание бытия в охоте за лучшим будущим – обратил все перспективы в ретроспективы, все тренды – в бренды, чаяния будущего («буди, буди» монахов Достоевского) – в отчаяние. Этот уклон к историческому небытию посредством «ускорения» истории – процесс, как тень сопровождавший все метаимперативы Нового времени и в итоге почти заместивший историю «открытым космосом» постистории, – М. М. Бахтин так изобразил в заметках периода Второй мировой войны: «…допускается какое-то чудесное крайне резкое ускорение (разрядка в тексте. – В. М.) в темпах движения к истине за последние четыре века; расстояние, пройденное за эти четыре века, и степень приближения к истине таковы, что то, что было четыре века назад или четыре тысячелетия назад, представляется одинаково вчерашним и одинаково далеким от истины…[154]»
Сегодня, 70 лет спустя после приведенной записи, более или менее понятно, что самые разрушительные последствия этого «движения к истине» должны были произойти в стране, претендовавшей быть авангардом планетарного «ускорения». Тем настоятельней подспудно назревающая потребность в «замедлении» в самом мышлении, в «оволении» инерций всемирного революционного «ускорения», прежде всего – в научно-гуманитарном мышлении. После Гуссерля, Хайдеггера, нашего Бахтина и многих других, кто в XX в. переосмыслил «теорию относительности» Эйнштейна в плане гуманитарной эпистемологии, т. е. в плане социально-исторического опыта «междучеловеческого», можно сказать так: не столько время существует внутри вечности, сколько, наоборот, вечность внутри времени; следовательно, нужна радикальная трансформация практики мышления, исследования и преподавания. А именно: то, что было современным в своей истине и в свое время, нужно попытаться сделать вновь современным и значимым, но уже в горизонте сегодняшней современности.
Эту герменевтическую модель возможной одновременности «разновременников», как известно, наметил уже Кьеркегор в своих попытках помыслить и «повторить» религиозное дело Христа и философское дело Сократа (идеал междучеловеческого) изнутри своей современности[155].
Парадокс в том, что науки исторического опыта и философия исторического опыта не могут ни возродить, ни «спасти» себя из себя, собственными силами создать что-то «новое» – так глубок уклон к небытию, так далеко зашло овеществление истории и исторического сознания. Тем не менее можно попытаться снова и по-новому помыслить и осмыслить отпавшее в «тексты» прошлое мысли, приобщившись к нему изнутри нашей пост-пост-постсовременности. Если подлинно новое, продуктивное невозможно в ситуации Конца Разговора, то спрашивается: как это однажды (и не единожды) было возможно? И что значит «подключиться» к чужой мысли и речи, извлекая их в их незавершенной вечности из плена своего времени и «спасая» силами своей современности, бессильной только «в себе и для себя»? Иначе говоря: как возможно «замедление»?
Чужая речь
Если верно, что «<в> начале было отношение» (М. Бубер), и если такое первоотношение, или взаимодействие, не просто ссылка на авторитет и не теоретизированная «интертекстуальность», но скорее практическое, «фактичное» речевое и смысловое взаимодействие, тогда для научно-гуманитарного мышления новое начало, возобновление разговора после его конца возможно как актуальная взаимоориентация современности с «чужим словом», «чужой речью» в истории.
Сама по себе установка на приоритет и авторитет «речи другого», разумеется, не является чем-то новым ни в философско-герменевтическом, ни в гуманитарно-филологическом мышлении; это именно такая предпосылка – «познание познанного», согласно знаменитой формуле Августа Бека[156], которая указывает на общий источник философии, филологии и историографии, а равно и теологии. Проблема, скорее, в другом: извечный «спор древних и новых» должен быть снова и по-новому актуализован как речевое взаимодействие, как онтологически-событийное «отношение».