Если даже уже сейчас родную речь теряем, что говорить о будущем? Во что встраиваться, в какую жизнь? Растет, меняется человек только в процессе учения или обучения, а чему, у кого учиться?
«Не верьте тем, кто потерял много».
«Не верьте тем, кто не потерял ничего».
В доме Валериана неслышно властвовала его особенная кухарка.
Всегда в черном, всегда неслышная. И есть она, и нет ее. Но есть она или нет, все равно самые интересные новости в дом приходили с нею. Это она, многоязыкая кухарка в черном, приносила самые интересные новости. Это она смотрела на черную перчатку Валериана со скрытым азиатским сочувствием, а Валериан (не обязательно — за это) позволял ей подрабатывать на кухне японского представительства. И для французов выполняла она какую-то работу. Рассказывала о финансовых разборках япсов и лягушатников. О нечистоплотности портнихи, работавшей на обеспеченные русские семьи. Была в курсе постоянно меняющихся курсов китайского даяна, японской йены, франка, доллара, даже гоби, придуманного в Маньчжоу-Го.
«Какое нездоровое любопытство», — заметил однажды Дед.
Валериан усмехнулся: «Да и вы вряд ли, друг мой, сумеете построить жизнь праведно».
Внешне, казалось, ничего не происходило.
Ну кухарка, ну гулял в саду, ну писал некрологи.
Зажигая свечу, не занавешивай окна, пусть идущие — уже с улицы видят свет.
Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, что не сделалось бы известным, не обнаружилось бы. Не случайно про таких, как Валериан, говорят: вид имеет путешествующего в Иерусалим.
В апреле двадцать пятого неукротимая Вера добралась и до Харбина.
Китайско-Восточная железная дорога всем давала приют. Дочь генерал-майора не гнушалась никакой работой. Служила конторщицей, стучала на пишущей машинке, разбирала иностранные книги в учебных библиотеках, подрабатывала сестрой милосердия в лечебнице докторов Миндлина и Кауфмана. К окружению Деда относилась терпимо, но Верховского не признавала. «Что-то в нем чувствуется большевистское».
Заставила Деда снять дом в иностранном сеттльменте.
Теперь на письменном столе (как у Валериана) всегда стояла баночка с превосходной тушью. Рядом — стопа шелковистой бумаги с бледными водяными знаками. В корчаге на кухне — отвар из чудных кислящих слив.
А в двух кварталах в дешевом приюте спасался от жизни Арсений Несмелов.
«Удушье смрада в памяти не смыл веселый запах выпавшего снега, по улице тянулись две тесьмы, две колеи: проехала телега. И из нее окоченевших рук, обглоданных… та-та-та… какими-то… псами, тянулись сучья… Мыкался вокруг мужик с обледенелыми усами. Американец поглядел в упор: у мужика под латаным тулупом топорщился и оседал топор тяжелым обличающим уступом…»
Голос Арсения срывался непослушно.
«У черных изб солома снята с крыш, черта дороги вытянулась в нитку. И девочка, похожая на мышь, скользнула, пискнув, в черную калитку».
Воду для чая Арсений согревал на японской спиртовке.
Без смущения (если надо) занимал пару монет у соседа-швейцара.
На неубранном столе — оловянный чайник, плоская фарфоровая тарелка с палочками для риса. Если день удавался, Арсений брал в ближайшей лавке бобы с укропом. Заглядывал в знакомые китайские дома, в них люди полуголые и босые, в них коромысла с едой, хриплые звуки хуциня, незатихающий патефон, а во дворе — открытые бочки с нечистотами. Устав от размышлений, бездумно валялся на жестком диване, утешая себя тем, что там… где-то там… в Северной стране… о, там гораздо хуже, там невыразимо хуже, чем в Харбине… там бледные люди, как лишайник в ледяной тьме, выцвели от лишений…
А в доме Деда (руками Веры) — тонкие занавеси.
А в доме Воейковых — каждую неделю русские поэты.
Ленька Ёщин (так и называли его), Борис Бета, Сергей Алымов.
Гости в штатском, но в первый год встречались мундиры. Красивые, рослые, нервные офицеры. Как птеродактили, щелкали клювами. Опустились на Харбин огромной стаей, всё еще готовы подняться снова. Хлопали крыльями, трещали, подпрыгивали, но уже догадывались — дальше лететь некуда.
В первый год Воейковы держали несколько комнат.
Дом на Гиринской. Вокруг много зелени, чисто. Но три комнаты (при первом визите прикинул Дед) — это тридцать пять йен, а йена стоит уже три доллара. На стене гостиной — фамильный герб (обессмысленный уходом из России), на резном комоде — бархатный альбом с фотографиями. Бедность еще не бросалась в глаза, но скрыть ее было уже невозможно. Мадам Воейкова выглядела растерянной. «Вот полюбуйтесь, до чего довели людей нашего круга».
Никакой речи о будущем.
«И после нашей жизни бурной вдали от нам родной страны, быть может, будем мы фигурным китайским гробом почтены…»
Стихам хозяйка улыбалась благосклонно.
Длинный жакет с карманами. Длинная юбка.