Вон она за окном — долгая советская ночь. Вон он за окном — сонный советский Хабаровск. Лежит в ночи огненная Северная страна — как дредноут, победителем вышедший из революционной Цусимы. На стене — репродуктор, на столе — рукописи, чай в стакане, остывший. Жизнь продолжается. Жизнь Пушкарёвых, Ниточкиных, Пшонкиных-Родиных, барышень плаксивых и барышень зубастых…
Советские фавны, советские нимфы.
«Мы — дети восемнадцатого года». Арсений прав.
Мы (он, я, Верховской, другие) — дети восемнадцатого года.
А вот они — Пушкарёвы, Суржиковы, Кочергины, Виноградские, барышни Волковы и Рожковы, все-все прочие благовещенские, сахалинские, уссурийские, тайгинские, они, конечно, дети семнадцатого. Потому и определяют сегодняшний день. Потому и определяют прошлое.
Лет пятнадцать назад Деда представили знаменитой советской старухе.
Ольга Борисовна Лепешинская. Биолог. Победительница. Сама придумала и выбрала время и пространство: квартиру над новой Москвой, уютный кабинет-лабораторию, многия книги, микроскопы, свое блистающее пенсне, свою короткую стрижку. Впрыгнула в большевизм, как в теплую, удобную конуру, в какой только и можно осознать: все живое — из грязи. Всё — из обыкновенной, жирно поблескивающей, упруго продавливающейся под ногами грязи. Всё из этой грязи — и мраморная Венера Милосская, и кровь с молоком колхозница из-под Костромы, и монументальный скульптор Шадр, работающий над портретом Верховного, и мускулистый строитель Днепрогэса. «Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы». Все живое — из грязи. Поистине, все в этом мире произошло из грязи, в нее и вернется.
Холодное зарево над Омском. Угрюмые черные бронепоезда. Расстрельная заснеженная река Ушаковка. Выглаженный неистовым ветром байкальский прозрачный (призрачный) лед, вмерзшие в лед лошади, брошенные цинки патронов, вчера еще на вес золота. Молитесь, чтоб бегство ваше не случилось зимой, предупреждал Спаситель.
Но так оно обычно и случается.
Поэтому права, трижды права была Ольга Борисовна.
Она уверенно водила по бумаге острым, заточенным вручную карандашом, уверенно грозила пальцем стареющему, но все еще цепляющемуся за жизнь старому миру. А как иначе? Сталинский лауреат. «Вы монаху Менделю хотите верить или мне, члену партии с одна тысяча восемьсот девяносто восьмого года?»
Всегда говорила что думала.
Деду сказала: «Я слышала, вы — белый».
Он ответил: «Все в мире перерождается».
Ольге Борисовне ответ понравился. Она сама утверждала, что нет в подлунном мире ничего вечного. Одна только грязь вечна. Живое медлительно переходит в неживое, из неживого возрождается живое. Деду после того долгого разговора с Ольгой Борисовной приснился ночью орден Ленина, а к нему — золотые шпоры.
«Мы — дети восемнадцатого года».
Январь восемнадцатого вдруг нахлынул.
Слякотный Петроград, серый, вяло летящий снег, будто само пространство засижено мухами. В сером снегу, в сером влажном ветре, в ненависти мутной зарождалась новая жизнь.
«А люди шепчут неустанно о ней бесстыдные слова».
Разумеется, сказано было вовсе не о Лепешинской. В восемнадцатом году о ней мало кто слышал, хотя она уже активно строила будущее.
Ветер, снежная муть. Александр Александрович (так никогда и не повешенный адмиралом Колчаком) шел рядом, прикрывал глаза влажной рукой. Тяжелый подбородок, длинное лошадиное лицо. Так же прятал он глаза под ладонью на Невском, когда народные милиционеры хватали в толпе переодетых (так считалось) полицейских. Какой-то хорошо одетый человек, явный барин, возмутился увиденным, его столкнули в растоптанную сотнями ног лужу.
«Ты-то чего приперся?»
Вскрикнул в ужасе: «А вы?»
Объяснили: «Мы сами хотим стать баринами!»
Вот и весь ответ.
Ветер, ветер на всем белом свете.
Ветер, снег влажный. О чем просить, если все уже случилось?
Время от времени Александр Александрович повторял: «Уезжайте».
Никакого пространства не существовало между мостами, серыми заснеженными берегами, ничего больше не было в бесконечной метельной ночи. Тяжело клонясь вперед, Александр Александрович ступал в мутные снежные завихрения, будто выполнял какую-то угрюмую повинность. При этом он все еще как бы вел за собой молодого Деда (понятно, молодого
«Уезжайте…»
А куда уезжать?
Весь проклятый октябрь Дед провалялся в бреду, в горячке болезни.
Может, это и к лучшему, как знать? Инфлюэнца отпустила, посчастливилось, а от пули случайной мог не уйти.
Но почему все рухнуло так внезапно?