«Только в тенистую рощу вошли мы, как в ней увидали сына Киферы, малютку, подобного яблокам алым. Не было с ним ни колчана, ни лука кривого, доспехи под густолиственной чашей блестящих деревьев висели. Сам же на розах цветущих, окованных негою сонной, он, улыбаясь, лежал, а над ним золотистые пчелы роем медовым кружились и к сладким губам его льнули».
Не походил я на сына Киферы, на малютку, подобного яблокам алым.
И Соня находилась не за тысячи километров, а где-то рядом, может, метрах в тридцати, точно, не больше — за бревенчатой стеной большого крепкого дома. Просто метры эти, стены эти были для меня непреодолимы. А как бы хорошо было посидеть у стола… Настольная лампа… Чай…
Ворочался.
Раннего утра ждал.
Ну, которое всегда мудренее.
Я, когда впервые в жизни Соню увидел, принял ее за овцу. Конечно, за хорошенькую. А потом, рассмотрев, принял за дуру. Тоже за хорошенькую. А потом понял, что и в первом, и во втором случаях здорово ошибался: не овца она, и уж точно не дура, ни одного занятия не пропустила в школьном литературном кружке.
Но читать Соне вслух свои стихи я запретил.
«Нам с тобой одна судьбина, нам с тобой одна судьба. В этом вся моя причина: люблю (я сразу и напрочь выбросил из головы чье-то имя, чужое, не мое имя, прозвучавшее для меня отвратительно)… как себя».
Вот Соня теперь и вырабатывает холод.
«В рабы его!»
Да что же это такое?
Завхоз вполне мог упрятать меня в какой-нибудь пыльной кладовой, запереть на замок или вообще поместить на ночь в одно помещение со своими кудлатыми-бородатыми рабами, а он без особых раздумий (чего тогда размахивал вилами?) отправил меня в обыкновенный пустой сарай в соседи к курам и никакими бедами не грозил, будто знал, что никуда не денусь.
«Почему люди сперва влюбляются, а потом тихо плачут?»
Много на свете сложных вопросов.
Я впадал в дрему.
Прислушивался.
Ночью кто-то выходил на крылечко, тревожно ручной фонарик вспыхивал, может, рабы все-таки следили за мной. Вот и не мог я уснуть, хотя далекая кукушка на этот раз молчала.
Потом забылся.
Не лезть же наобум в ночную мглу.
И все же, как только потянуло в сарай светлеющей, будто дымной прохладой, как только тьма за щелястой деревянной дверью начала наливаться каким-то сонным, будто рассеянным светом, я осторожно, оглядываясь, таясь, выбрался из надоевшего мне темного сарая, так же осторожно обошел его и задней стороной вышел к поскотине, а оттуда на лесную тропу.
Если спят, то нагонят не скоро.
Часа через два-три выйду к брошенному поселку.
Вдруг повезет, вдруг в поселке ночуют какие-никакие отпетые грибники?
Вот и шел по старой сухой грунтовке. Слева и справа тяжелые кедры сливались в одну стену. Нежный запах смолы. Рытвины. Трава на обочинах.
Хорошо, что фирстовский кобель (Кербер) не вернулся на заимку.
Впрочем, зачем Керберу возвращаться? Все при нем, даже его конура.
Раннее теплое сонное утро. Рабы спят, девки спят. Спит строгий карлик-горбун, спит тихая добрая Вера Ивановна. «Все равно я скоро умру». Спят мохнатые кедры, шишек в этом году не оберешься, на всех хватит. Спит Астерия — маленькая дочь древних титанов. Спят Бриседида и Венилия — маленькие царицы, пусть приснятся им кембрийские моря, набитые страшными мерцающими трилобитами. Провалились в теплый сон, как в пуховую перину, Галантила с дылдой Дидоной, и маленькая Елена спит, тортик-девочка, и Зоя, Кружевная Душа; спит даже печальница Ио с голосом тупой и рябой кукушки.
Радаманта спит.
И рыжая Лисидика.
И холодная Соня, конечно.
Тоже мне, придумала: «Отдайте его рабам!»
Вот и приходится бежать, а ведь здесь, говорят, рыси водятся.
От рысей (если нападут) голыми руками не отобьешься. Это я знал. Правда, утешало: зачем рысям Лёвина шкура? Это девкам она вдруг понадобилась. И вообще, с чего я взял, что на заимке карлика-горбуна появлению давно надоевшего всем школьного учителя якобы обрадуются?
Встретить вилами — это да! А приютить…
Но жила, все равно жила в глубине души какая-то надежда.
Вдруг они там, в избе, одумались, спохватились. Через час нагонят, обнимут, пустят слезу: «Лев Георгиевич, ну чего вы? Не обижайтесь, мы так шутим! Будьте нашим гостем!» Но чем светлее становилось в лесу, чем яснее выступали слева и справа от дороги ели и кедры, тем призрачнее становилась моя надежда.
«Почему люди сперва влюбляются, а потом тихо плачут?»
И правда, почему? Даже древний грек Платон не знал на это ответа.
Вся человеческая философия — сплошные догадки. Ничего, кроме догадок.
Вон как мощно и нежно лапы столетних елей касаются сухой земли, покрывают ее зеленым навесом, хоть живи под ним. Только с кем жить под этими лапами, от кого прятаться? Сюда нормальные люди не ходят. Раб Петр не случайно тряс кудлатой головой, намекал, что вот, дескать, было однажды, парни с Пихтача приходили бить Платона, теперь живут по городскому лечебнику. Сам Платон в тот день был чем-то занят, вот и гоняли незваных гостей девки.
И Соня с ними, наверное.
Ну их всех к черту, решил я.
Уеду на Сахалин. Теперь точно уеду.
На острове — метели, вокруг острова — море.