Бабушка Каролина писала в тридцатые о том, что она видела и запомнила в Первую Мировую, в Гражданскую и после. Но рыбаки на тонком льду, зимнее пламя под ледяными небесами, стук молотов, всплески острог, смертные пляски отвратительно живучих рыб, кровящая вода, разливающаяся по льду, жадные пасти полыней – это не просто вошло в память, к которой нужно обращаться, оборачиваясь назад, а как бы всегда стояло впереди, перед глазами, как провозвестие.
Холодными вечерами за голыми березами рощи занимался красный закат; бабушка особенно отмечала, что закат именно красный, – уже уяснила цвет большевистских знамен или приписала себе эту колористическую прозорливость задним числом?
«Милый друг, и в этом тихом доме лихорадка бьет меня», – бабушка Каролина упомянула, что, прочитав в двадцатые эти строки Блока, она сразу же вспомнила осень семнадцатого года в усадьбе; как будто Блок писал о ней, о ее чувствах.
Кирилл взял с полки синий том из собрания сочинений Блока. С раскрытых страниц выскользнул осиновый лист, потерявший багровый цвет, – бабушка любила такие случайные закладки.
Кирилл замер. Бабушка, начиная в первый раз читать, естественно, не знала, какими будут последние строки стихотворения. А на нее посмотрел светящими очами ангел бури Азраил, ангел смерти, проводник душ.
Яростный глаз Бога, плывущий в сумерках, пылающая шаровая молния в белой зале, обморок, немота, обреченность, одиночество – и, словно в зеркале, через неполные десять лет встреча со сродным опытом старшего гениального современника; будто число великих образов ограничено, как число карт в колоде у гадалки, и в сходной ситуации всегда выпадает один и тот же.
Кирилл вспомнил, как на Немецком кладбище сам чувствовал взгляд Ока – с масонского надгробия; и запретил себе думать в эту сторону, будто хотел избежать рифмы судеб.
Страшен мне уют…
Большую залу закрыли. Укрыли холстиной – как раньше на время похорон – рояль. За три года он расстроился; прежде из города приезжал настройщик, но теперь он куда-то пропал, и рояль больше не звучал; не было и тех славных вечеров, для которых его покупали. Исчез и стекольщик, которого хотели позвать починить окна к зиме; предчувствуя беду, люди снимались с мест. Раньше бы нашли другого, а тут оказалось, что мастера существуют в единственном числе, а материальный мир стремительно беднеет: уже не купить стекла, керосина, соли, мыла, гвоздей, все припрятано на случай нехватки или в расчете на барыш.
Кажется, прадед Арсений втайне боялся этого оскудения. Он был твердым человеком, но твердым в надежные времена, когда порядок вещей не нарушен. А тут словно и вещи включились в человеческие игры, в революционную смену личин, сторон, партий, перестали быть, чем кажутся: керосин только пах керосином, а был водой, мыло не мылилось, сахар давал меловой осадок, а среди денег стали попадаться фальшивки. И Арсений все чаще стал уединяться на втором этаже, в маленькой комнате, которая раньше принадлежала Бальтазару. После его смерти туда сносили ненужные или сломанные вещи; там еще стояли на полках гомеопатические склянки, старинные медицинские книги, а в маленьком, обитом медью сундуке, запиравшемся на ключ, лежали бумаги Бальтазара – письма, записи, врачебные трактаты.
Лина тайком поднималась по скрипучей лестнице; подглядывать было невозможно, и она слушала, как отец отпирает крышку сундука, как шелестят бумаги, звякает о край чернильницы перо. Он сидел там на переломе года и эпох, как Бальтазар в Башне Уединения, читал документы деда, вел свои записи – в уже не существующей стране, готовой рухнуть в пропасть, стране, где он появился на свет, потому что его предок поверил в химеру, и химера, совокупившись с местной чреватой почвой, родила потомство искаженных судеб.
Отец ничего не рассказывал о том, чем занимается он на чердаке. Лина чувствовала, что Софья хотела бы вытащить мужа из несвоевременного убежища, принудить к настоящему, – но Арсений был неподатлив, готов на молчаливую ссору, лишь бы его оставили одного.
Кирилл ощущал, что в нем живет та же упорная сила, сопротивляющаяся животному зову бегства, требующая, чтобы прошлое, от которого ты бежишь, с которым порываешь, тем не менее было перебрано, так сказать, упаковано для транспортировки, иначе тревога о чем-то возможно позабытом, не понятом, не проясненном не даст тронуться в путь или будет водить ведьмиными кругами; иначе ты не пройдешь, зацепишься, застрянешь.