Сразу же за нашей улицей стоят, как Дунай, молодые конопли и подсолнухи, за ними темно показалась церквушка, еще дальше, у самого неба, кричит коростель, а в небе сверкает Воз. Он бы совсем был похож на обычный земной воз, если бы кто-нибудь нацепил на него колеса, хотя бы сделанные дедушкой. Притихнув у ворот и присматриваясь к семи звездам, я неожиданно говорю об этом дедушке, а он в удивлении прикладывает руку к седым каракулям усов и, собрав на лбу густые морщины, начинает смеяться:
— Вот додумался! Никто не повесит там колеса, потому что в небе нет каретников.
Теперь я удивляюсь, ибо знаю, что тележные мастера есть в каждом селе: и в Кусековцах, и в Литинце, и в Зиновьенцах, и в Вербце, и в Березце, и в Майданах, и в Руднях, и в Гутах, и в тех Тесах, которые встречает и провожают вас выводками мелкоты, потому что здесь семья не считается семьей, если в ней нет шестеро детей. А так как здесь в семьях водится не только по шесть, но и по шестнадцать детей, то у нас еще до сих пор Тесы называют Китаем.
— А почему, деда, в небе нет каретников?
— Потому что там живут только святые.
— Ну и что? — пристально смотрю, не вышучивают ли меня. — Разве святые не ездят друг к другу в гости?
— Нет, не ездят — они пешком ходят.
— Пешком? Это правда?
— Правда.
Мне становится жалко святых, которые не знают такой радости, как ездить в гости. Это же колеса поскрипывают, а кони пофыркивают, а дорога петляет, петляет то полями, то лугами, то дубравами, а дальше, где-то над прудом, и село вынырнет. А в нем далекая родня или свояки проживают, а у них и хлеб вкуснее, и вишни не такие оскомистые, и люди к тебе более внимательны, и глаза у них так хорошо сияют, и все тебя родней величают и даже подыскивают молодую…
— Деда, а святые много ходят?
— Много.
— А у них ноги не болят?
— У святых ничего не болит, им хорошо живется.
— А почему им хорошо живется?
— Потому что они имеют во что обуться, у них есть хлеб и к хлебу.
— А кто им поле пашет?
— Никто им не пашет, они имеют хлеб не из полей.
— А-а-а, у них есть магазин с булками! — вдруг соображаю я, вспоминая лавку Митрофаненко, а дед обеими руками хватается за стойку ворот, приседает и так начинает хохотать, что на вишне-лутовке просыпается петух и раньше обычного зовет утро.
На пороге в сенях появляется бабушка. Она еще не знает, что к чему, но тоже начинает смеяться, потому что отчего-то же смеется ее муж.
Я никогда не видел более дружных людей, чем мои деды. В крестьянстве, да еще в нужде, всего приходилось мне насмотреться и наслышаться. Но ни одна крошка житейской грязи не выползла со двора моих дедов, недоброе слово из их уст не коснулось ни одного человека.
С необычной деликатности дедушки удивлялись и понемногу подсмеивались наши соседи. Где же это видано так жалеть в крестьянстве жену, как жалел он? Если дедушка поздно возвращался с работы или заработков, то жалел будить свою жену, а садился на завалинке у ее окна и тут, припадая росой, засыпал до утра. За это не раз его ругала бабушка. Дед обещал, что больше этого не будет, и снова делал по-своему.
Родились мои дед и баба еще крепостными, поженились уже свободными и стали жить на пешаке (пеший надел после 1861 года для безлошадных крестьян)[11]. А когда крестьянский поземельный банк начал продавать землю князя Кочубея по сто двадцать пять рублей наличными, а в рассрочку на сорок девять лет по триста рублей за десятину, мой дед скрепил купчую на три шнура (1,1 десятины) и продал за них свою силу и годы. А что же было делать, когда в доме если не через год, то через два скрипела колыбель и новая жизнь должна была идти в мир не нищим старцем, а сеятелем.
И напахались, и насеялись, и накосились все его белокурые сыновья и внуки, пока не взялись их косить войны и смерть. Косила она, не жалея, и осталось теперь из всего нашего большого рода только двое мужчин…
Бабушка, насмеявшись над тем, что я сморозил, загоняет нас в дом, а сама еще идет взглянуть на свою утеху — сад. Каждое деревце здесь посажено ее руками, и к каждому из них она имела свое тихое слово. Было интересно слушать, когда бабушка, как с родными, разговаривает с деревьями, поэтому я иду за ней. Но бабушка не любит, чтобы кто-то прислушался к ее разговору с садом. Поэтому она сейчас подошла только к нескольким деревьям, потрогала их руками, что-то прошептала и вскоре повела меня в дом.
Раздевшись, я падаю на топчанчик и сначала слышу слова бабушки, обращенные к царице всеблагой, усердной заступнице скорбящих, а дальше, сквозь молитву, улавливаю скрип наших ворот.
«А может, это отец приехал?» — вскакиваю с топчанчика и припадаю к окну. Нет, то на воротах под звездами умостились парень с девушкой и ничуточки не печалятся, что ворота скрипят и скрипят.