Но нет худа без добра: во всех невзгодах оставался при мне главный мой капитал — бесстыдство, а бедняку от стыда мало проку, — чем меньше стыдится, тем меньше и страдает от своих неудач.
В столице я знал все ходы и выходы; на покупку корзины деньги у меня были. Но прежде чем снова взвалить ее на плечи, я попробовал обойти друзей и знакомых моего хозяина в надежде, что кто-нибудь да возьмет меня, — ведь дело я уже знал и охотно подучился бы еще чему-нибудь, чтобы заработать на пропитание. Некоторые меня жалели и не отказывали в куске хлеба. Но вскоре им, верно, наговорили обо мне такого, что передо мной стали захлопываться все двери. На кого бог, на того и люди.
Службу я искал, дабы не упрекать себя, что вернулся к прошлому, не пожелав взяться за честный труд. Поверь, в ту пору я любил труд, ибо на опыте познал губительность пороков и убедился, что лишь труд дает человеку право называться человеком, тогда как праздность лишает его этого права. Но, увы, для меня уже было поздно.
Не пойму, отчего так получается, что, стремясь к добродетели, мы никогда ее не достигаем и хоть в иные часы полны благих намерений, нам не удается их осуществить за целые годы и даже за всю жизнь. Видно, потому, что наши желания и помыслы устремлены лишь к настоящему.
Начал я снова таскать свою корзину. В пище ограничивал себя необходимым; желудок никогда не был для меня богом, и я знал, что человеку надлежит съедать ровно столько, сколько требуется для поддержания жизни, меж тем как, предаваясь чревоугодию, он уподобляется скоту, который откармливают на сало. Таким образом, питаясь умеренно, я был духом бодр, телом крепок, не страдал от дурных соков, короче, был здоров и даже деньги для картишек у меня оставались.
Пил я тоже в меру, не брался за флягу без надобности и остерегался хватить лишнего. Такова была моя натура, к тому же мне претило безудержное пьянство моих товарищей, которых вино лишало понятия и чувств. Еле живые, охрипшие, с воспаленными глазами, отравляя воздух зловонным дыханием и бранью, спотыкаясь и кланяясь, расшаркиваясь и приплясывая в лад бубенцам, звеневшим в их забубенных головушках, они — на позор роду человеческому — были забавой для мальчишек, посмешищем для взрослых и уроком равно для всех.
Пикаро-пьяница, еще куда ни шло. Этому я не дивлюсь; им, отребью общества, всякая низость пристала, всякое бесчинство к лицу… Но чтобы люди уважаемые, именитые и сановные, те, кто должен быть примером воздержания, поступали не лучше плутов! Чтобы лица духовные дозволяли себе преступить меру в винопитии! И не только преступить, но и дойти до такого состояния, когда их непотребство всем заметно. Пусть сами рассудят, ежели способны рассуждать; но боюсь, они примутся оправдывать одну нелепость другими, доказывая по всем правилам логики, что согрешить раз — все равно что грешить сотни раз, а также и выпить, хоть каждый из них понимает, что это не так. Об этом пороке стыдно говорить, позорно ему предаваться, бесчестно потакать ему; он заслуживает лишь презрения.
На площади подле храма Святого Креста[142]
был у нас, пикаро, свой домишко, купленный и обстроенный на чужие деньги. Там мы собирались, там веселились. Я вставал на рассвете, забегал ко всем торговкам и пекарям, не пропускал и бойню — каждое утро приносило мне жатву, которой я кормился весь день; клиенты, не имевшие слуг, платили мне за доставку припасов, а я исполнял их поручения честно и расторопно, без обмана и плутовства.Обо мне пошла добрая слава, и нередко мои товарищи сидели впроголодь, меж тем как у меня хватало денег даже нанять помощника. В ту пору пикаро было мало, но мы часто сидели без дела; нынче их много, а всем работы хватает. В наши дни сословие пикаро самое многочисленное, все в него попадают и даже гордятся этим. Так низко мы пали, что позор кажется нам завидной участью, а унижение — честью.