Когда мы приблизились к собору, Ян только покачал головой. «Знал бы ты, сколько раз я пытался пробудить в себе любовь к Богу. В детстве стоял, закрыв глаза, на коленях, до боли прикусывал губу, стискивал пальцы в жаркой молитве — и что? И ничего! Я мог бояться Бога, я подсчитывал свои грехи, молил о прощении, сочувствовал Распятому — но любить? Разве можно к чему-то принудить сердце? Знал бы ты, как я завидовал тем, кто способен любить Бога. Но что я мог поделать? Ах, неважно, есть ли Бог. Важно, умеем ли мы Бога любить, даже если Его нет. Но я, как видишь, умею любить только женщин…»
Звезды тонули в черном прямоугольнике окна, часы отбивали время, ветер постукивал ставней, а я мечтал, чтобы наконец что-нибудь случилось, чтобы она исчезла, уехала навсегда. Она ждала писем, ходила на Вспульную, спрашивала одно и то же у Кораблева — пусть исчезнет, пусть развеется без следа. Ее волосы, стянутые красной лентой. Кольцо, которое она, уходя из ванной, оставила на стеклянной полочке. Радужные пузыри на лавандовом мыле, которым она минуту назад мыла руки. Влажное тепло полотенца, которым она вытирала волосы…
Не видеть. Не слышать. Заснуть.
Полынь, березы
Солнце опускалось за кафедральный собор. Мать медленно, старательно раскладывала на мозаичном столике фотографии с тисненой надписью «Фото
Помню ли я? Когда подъехали эти повозки, ты сказала: «Пожалуй, пора возвращаться, как по-твоему?» Отец не склонен был спешить, так что ты не настаивала: «Тогда я пойду, а вы оставайтесь, такое чудесное солнце, жалко терять день». Сидя на траве со стаканами красного вина в руках, мы смотрели на повозки, медленно приближавшиеся со стороны Польной, а ты, уходя, помахала нам рукой в белой перчатке. Дети подбегали к лошадям, позвякивала упряжь. Цыгане отгоняли ребятишек мягкими ударами кнута с красным бантом на конце.
Но это было позже. Отец запомнил ту минуту. «Колокола, — задумчиво проговорил он, когда мать протянула ему одну из фотографий, — уже начали бить колокола Святой Варвары, вероятно, был полдень. Панна Эстер, смеясь, подняла стакан — вот так, обхватив пальцами, высоко, вино крымское, из Таганрога, — сказала что-то забавное, вино внезапно выплеснулось на платье, стакан выпал, красная лужица расползлась по скатерти.
Мы помогли ей встать. Янка посыпала пятна солью: “Не беда, ничего не останется”. Все смеялись. Но панна Эстер была безутешна: “В такой день…” — “Это же хорошая примета, — пошутил я. — Красное вино, разлившееся по скатерти, сулит счастье в любви”. Потом вы пошли к березам. Она рвала цветы, держала букет перед собой, заслоняя испачканное платье. Ты пытался ее рассмешить, она отвечала на твои старания шутками, но как-то рассеянно. Ты тоже заметил? Это было видно, правда?»
Нет, отец, я не заметил. Она смеялась, как всегда, рвала цветы, добавляла один цветок за другим к букету — хотела поставить его в салоне в греческую вазу, ту самую, с морской сценой, которую ты привез из Одессы. Лишь когда мы подошли к березам… Посмотрев на нее, я встревожился: «Вам нехорошо?» Она с закрытыми глазами покачала головой. «Нет, нет, просто я немного устала, не страшно, сейчас пройдет». Я обратил внимание, что она бледнее обычного. Солнечные зайчики, прорвавшиеся сквозь березовую листву, скакали по белой шее, плечам и платью с меркнущими следами вина на шелке.
Мы подошли к расставленным по кругу цыганским кибиткам. Их было десять или двенадцать — красивые крытые повозки из Трансильвании, с позолотой, красные, золотые, зеленые, с ажурными деревянными козырьками, под которыми поблескивали привязанные ведра. Со стороны города группами приближались люди и, остановившись на лугу, издали смотрели, как цыгане распрягают лошадей, сворачивают упряжь, разводят костры. В клетках под повозками сонно трепыхались куры. Собаки шныряли среди детей.