Слушая советника Мелерса, мы чувствовали, как грозовые тучи сгущаются над Европой, а народы — и большие, и малые, — будто стая вспугнутых дождем куропаток, собираются на распутье, беспомощно высматривая надежду на будущее. Но не на политические темы охотнее всего говорил советник Мелерс, когда вот так вечерами сидел у нас на Новогродской, хотя наверняка немало мог рассказать. Другое его занимало.
«Что такое счастье? — задумчиво произносил он, когда Янка вносила хрустального лебедя с вишневым вареньем. — Вот о чем стоит поразмыслить. Смотрите, сколько людей сегодня гибнет, притом мгновенно, все эти покушения, бомбы, поджоги, а вот императора Господь уберег. Сперва от Каракозова — это раз. Потом от Березовского — два. Явственные знамения! А Соловьев этот? Он же прямо к царю, прогуливавшемуся перед Зимним дворцом, подошел, был от него в двух шагах, пять раз выстрелил, но ни одна пуля не попала в цель. Ни одна! И подумать только: в двух шагах от царя выпустил пять пуль — и ничего! Да что там Соловьев! В восьмидесятом нигилисты с полпуда динамита подложили в императорской столовой, проверка ничего не обнаружила, мощный взрыв разнес залу, десять человек убило, а император? — у государя нашего Александра волос с головы не упал, потому как впервые со дня своей коронации он опоздал к обеду!»
Советник Мелерс брал апельсин, кожуру которого надрезала звездными лучиками панна Эстер. «Ну а впоследствии, — отец пододвигал к нему плоскую хрустальную вазу с золотыми плодами, — ведь потом на Екатерининском канале…» Советник Мелерс сосредоточенно разделял апельсин на дольки: «Да, Чеслав Петрович, вы правы, но — заметьте — тогда, на Екатерининском канале, первая бомба, что Рысаков поначалу бросил, никакого вреда императору не причинила. Никакого! Только когда Гриневский бросил вторую, царь наш, весь израненный, скончался час спустя в Зимнем дворце. А в восемьдесят восьмом разве не повторились знамения? Взять хотя бы тот поезд, что на линии Курск — Харьков слетел с насыпи! Император со всем семейством в нем ехал, и все уцелели, хотя убитых было множество. Нужны ли еще примеры? О, счастье — штука, заслуживающая размышлений. И весьма загадочная».
Советник Мелерс вытирал рот салфеткой, глядя на нас внимательно, словно хотел по нашим лицам прочитать, разделяем ли мы его чувства (неужто после таких речей в наших душах не должны возникнуть быстрые, как пламя, вопросы, на которые нет ответов?), протягивал руку к пододвинутому ему отцом серебряному портсигару за гаванской сигарой, разворачивал позолоченную обертку, машинкой старательно срезал верхушку, закуривал, после чего, выпятив губы, выпускал душистые облачка дыма, шутливо прищуривался, а мы не знали, то ли он по своему обыкновению забавляется нашей растерянностью, то ли со всей серьезностью — всегда тщательно укрытой под веселыми словами — размышляет над темными сторонами жизни, которых бежит в испуге обыкновенное человеческое сердце.
Красная лента
Ночью над Варшавой пронеслась сильная гроза, но в доме и без того никто не спал.
Янка быстро пробегала по коридору с дымящимся полотенцем в руках, сердито мотала головой, отгоняя нас, а если я пытался открыть перед ней дверь в комнату панны Эстер, отстраняла меня локтем, не позволяя заглянуть вовнутрь через ярко светящуюся в темноте щель. Мы с Анджеем обменивались встревоженными взглядами, когда дверь — на секунду приоткрывшись — быстро за нею захлопывалась.
Под вечер, убедившись, что Анджей спит, я подкрадывался к узенькой щелке возле дверного косяка. Вся комната панны Эстер утопала в золотистом сумраке. Облако света вокруг молочно-белого колпака настольной лампы достигало изголовья кровати. Я видел высокую подушку, темные волосы, стянутые красной лентой, но когда переводил взгляд на руки… Руки панны Эстер — всегда с такой нежной ловкостью обхватывающие любой предмет — теперь неподвижно лежали на одеяле. По стене комнаты перемещалась тень: это мать, склонившись над фарфоровым тазом, выжимала полотенце. Плеск капель, брошенные вполголоса слова: «Приподнимите ее». Панна Эстер делала беспомощное движение, словно от чего-то защищаясь, но через минуту пальцы правой руки, сжатые в кулак, разжимались. По стене скользила вторая тень: это доктор Яновский, подсунув ладонь под голову панны Эстер, приподнимал ее выше на подушке. Я стоял, прижавшись щекою к двери, и, глядя сквозь щель на освещенную настольной лампой комнату, чувствовал, как сильно у меня колотится сердце.