Конфетти
В кухне гудел огонь — Янка рвала и жгла постельное белье из комнаты панны Эстер. Потемневшие от пота простыни, протершиеся наволочки, пододеяльники с мережкой и вышивкой по краям, атласные ленты — все это, бросаемое уверенной рукой, летело в печь, а желтое пламя, бушующее за приоткрытой дверцей, жадно набрасывалось на плотную ткань и в мгновение ока ее пожирало. До чего же приятно было следить, как посеревшая материя превращается в клубок искр, который со свистом исчезает в смоляном жерле трубы!
Янкины щеки потемнели от жара. Сощуренные глаза. Пересохшие губы. Косы вокруг головы. Протянутая рука: «А ну-ка, подайте, пан Александр!» Когда я бросал ей через кухню скомканные наволочки, она, сверкнув озорной улыбкой, ловила их на лету. Простыни с вышитой в углу монограммой «Ц», ловко свернутые одним движением, исчезали в пламени, как тающий снег. А за окном погожий день. Листья блестят на солнце после прошедшего утром дождя. Голуби греются на подоконнике. Вся Новогродская улица, озаренная светом, поет.
Дверь в комнату панны Эстер была закрыта. Мы ждали в салоне. За окном отливают яркой зеленью медные листы на куполе св. Варвары, пышные кроны лип, легкие облачка на синеве. Потом часы пробили четверть второго, дверь открылась. Панна Эстер была в белом, доверху застегнутом платье, немного помятом — она достала его из шкафа, где платье висело среди пелерин и пальто. «Это то самое, от Херсе?» — спросила мать, а панна Эстер с улыбкой разгладила складки на боку: «То самое». Порозовевшие щеки, живой блеск глаз. В волосах серебряная заколка с лилией на конце. Пальцами отвела за ухо прядку: «Пан Александр, а не пойти ли нам с вами в Саксонский сад, подышать летней свежестью?»
В Саксонский сад! Ах ты, Господи!
С какой поспешностью я надевал пальто! Как путался завязываемый на шее платок! Потом бегом вниз по лестнице, чтобы она ни минуты не ждала! Несколько часов мы провели на усыпанных гравием дорожках около фонтана. Потом зашли в кондитерскую Милевича поесть пирожных «наполеон». Она ела жадно, со смехом слизывая крем с пальцев, — этот легкий, заразительный, задорный смех мог развеселить даже самых унылых посетителей, которые поверх чашек с чаем бросали на нас укоризненные взгляды, но уже через минуту, видя ее забавно поднятые брови и прищуренные глаза, готовы были нам все простить.
Мы вернулись около пяти, бегом взбежали по лестнице. Меня распирало от счастья. Она была рядом, вновь обретенная, чудом ожившая. Вот взмахнула рукой, вздернула подбородок, изогнула шею — я жадно впитывал все. А она, словно наново учась владеть непослушным телом, наслаждалась каждым движением пальцев, каждой вспышкой камушка в кольце. Ее радовал каждый вздох.
А ближе к вечеру она начала примерять платья. Янка вытаскивала одно за другим из орехового шкафа, а она, прикладывая к груди присборенные шелка, крутилась перед высоким зеркалом, а затем, минуту поколебавшись, бросала пеструю ткань на кровать, где между спинками из гнутого дерева росла разноцветная гора скомканного полотна, расписного шелка, органди. «Это кремовое с вытачками, пожалуй, лучше, правда? Посмотри, а это? А если приколоть розу? Вон сюда, на плечо?» И вот уже искусственная роза перекочевывала из круглой коробки на плечо панны Эстер, и Янка прикалывала ее к переливающемуся на солнце всеми цветами радуги крепдешину.
В Собрании надо было быть в семь, времени оставалось еще много, я сидел в салоне, листая «Курьер», а сверху, из-за приоткрытой двери комнаты на втором этаже доносился шорох надеваемых и снимаемых платьев, легкий, подобный шуму летнего дождя в высокой траве шелест шелка, органди, крепдешина, который не могли заглушить даже громкие Янкины шутки — меткие, хотя и дурацкие. Фотографии Бертельссона в красивых рамках красного дерева, которые панна Эстер по приезде расставила на буфете, теперь служили ей зеркальцами, в которые она смотрелась, подкрашивая губы помадой. На темных стенах Ратуши и башни Мариенкирхе плясало отражение свежих алых губ и открывающихся в улыбке белых зубов.