Волны вальса захлестывали залу, палочка пана Эльснера быстрыми вспышками колола воздух, с галереи на головы танцующих осыпались тучи серебряного конфетти, переодетые цыганками девушки со смехом вырывали друг у дружки круглые коробки с серпантином, горстями бросали вниз многоцветный дождь, а я, глядя на панну Эстер, танцующую посередине паркета с советником Мелерсом, видел эту безмолвную домашнюю церемонию, эти руки, перебирающие, раскладывающие, отпарывающие, выворачивающие, бросающие в огонь, и, внезапно почувствовав, как ледяной обруч сжимает горло, а мерзкие слезы жгут веки, торопливо вышел из залы и, бегом спустившись по лестнице, выскочил на улицу, полную людей, экипажей и огней.
До полуночи оставалось еще несколько минут. Моросил холодный мелкий дождь.
Мост теней
Вернувшись с почты на Вспульной, я закрыл дверь и, повернув ключ в замке, разорвал конверт. Панны Эстер не было дома. Пошла куда-то с панной Хирш. К Налковским?
Оторвавшийся уголок листка упал на ковер. Я разгладил помявшуюся по краям кремовую бумагу. Буквы с наклоном, дата. Черные, отливающие синевой чернила. Подпись: «Аннелизе».
«…поверишь? Ах, Господи, как все это ужасно. Он теперь в клинике в И. — он, профессор базельского университета, ученик самого Ричля. Доктор В., ассистент Бинсвангера, мы с ним познакомились в Базеле — помнишь? — молодой человек, с которым мы разговаривали тогда, в конце сентября, у Юстуса Вальзера, — поверишь ли? — этот молодой человек спокойно, не моргнув глазом, день за днем — я знаю об этом от Ц. — с педантичной тщательностью красным карандашом записывает в истории болезни: “Больной считает себя Фридрихом Вильгельмом IV” или “Больной призывает Ариадну, просит дать ему пить”.
А он не помнит уже ни одной даты. В сумерках говорит что-то по-итальянски, долго, громко, взволнованно, что именно — никто не может понять. Падает на пол, швыряет шляпу в зеркало, потом терпеливо втолковывает санитарам, что должен идти, поскольку его ждут камергеры и придворные. Униженно вежлив, кланяясь до земли, умоляет его простить, ищет чью-то руку, осторожно, как сквозь паутину, тычет пальцем в оконное стекло. Не душа ли Гёльдерлина рыдает в этом человеке, в котором угасает все, кроме страдающего сердца?
Бывают дни, когда он говорит внятно, совершенно разумно, без труда припоминает разные эпизоды до болезни — но не помнит, что делал час назад. Как дитя радуется, украв карандаш, — теперь ему будет чем писать. Уже месяц украдкой таскает книги из кабинета, пытается соорудить из них дом, куда заползает на коленях, чтобы — как он шепчет — наконец заснуть. Помнишь ту фотографию лечебницы, которую сделал Гаст? После прогулок с матерью он охотно возвращается — как говорит — в прекрасный дворец. Импровизирует на рояле, и, пока играет, мать может оставить его одного. Играет замечательно, на вопрос, что играл, отвечает без запинки: “Опус 31 Бетховена”. Те страшные приступы больше не повторяются. За матерью ходит по пятам, как ребенок.