– Ну а что я мог сделать?! – ища поддержки, Полесов перевел взгляд на Кошкина. – Нет, вы не думайте, – оправдывался он, – мне было очень жаль Евдокию… если бы я располагал хоть какими-то средствами, я бы не бросил их! Я до сих пор, если хотите знать, осуждаю матушку – это бесчеловечно, это недостойно! Если бы я мог хоть что-то сделать, но у меня ведь совершенно ничего не было за душой – поэтому мне и пришлось жениться на Елене!..
Сказав последнее, Полесов сам запнулся, отвел взгляд и смотрел теперь в угол кабинета. Дальнейшее он договаривал куда менее уверенно:
– Зато после, когда я стал располагать средствами, я посылал им деньги. Часто! А когда Евдокия умерла, я ведь первый, сам написал Катюше и взял ее к нам в дом…
– Няней для ваших законных детей.
– Ну да…
– И так и не сказали, кем вы ей приходитесь?
– Она не ребенок уже, – с сомнением повел плечом Полесов, – думаете, ей не все равно?
Собственно, что мне было нужно, я уже услышала и, резко развернувшись, вихрем вылетела из кабинета. Смотреть в глаза Ильицкому я опасалась, поскольку теперь мне было стыдно за свое неподобающее поведение.
Дверь за моей спиной закрылась, и я услышала, как подошел Кошкин.
– Лихо вы, Лидия Гавриловна… – он почему-то усмехнулся, – не ожидал, право.
Я ему не ответила, а вместо этого четко, стараясь отринуть эмоции, выложила свои соображения:
– Сорокин – человек, который использовал Катю и который хотел ее убить, чтобы она его не выдала, – он не отец ей, – ровным голосом сказала я. – Она лишь думала, что он ей отец. Вероятно, он узнал историю Кати и внушил ей это, чтобы она ему помогала. Но этот человек, разумеется, не Полесов.
Впрочем, Кошкин и сам уже это понял, потому как не поверить в искренность Георгия Павловича в этот раз было сложно. Поэтому он лишь кивнул согласно. Но все же сказал:
– Полесова нельзя теперь просто так отпустить… он знает, что вы помогаете полиции, и выдаст вас – вольно или невольно. И нужно еще прояснить, почему он пришел с револьвером.
На этот раз кивнула я, и Кошкин снова скрылся за дверью.
Мы с Ильицким остались наедине в безлюдном темном коридоре. Я отворачивала лицо, и все внутри меня было сейчас натянуто, словно струна, – руки все еще дрожали, и больше всего мне хотелось что-нибудь разбить. Я и ушла так резко из кабинета, чтобы не разбить это «что-нибудь» о голову Полесова.
И я была очень благодарна Евгению, что он не стал ни спрашивать у меня что-либо, ни ругать, ни отпускать остроты – лишь без слов обнял меня и прижал к себе, словно убаюкивая. Мне так хорошо и тепло стало в его объятиях, что даже глаза мои увлажнились.
– Женя, – всхлипнув, попросила я, – пообещай мне, что никогда больше не позволишь мне ввязаться ни во что подобное. Я не хочу быть такой… какой была только что.
– Это намек, чтобы я прямо сейчас повез тебя на вокзал? – спросил он вполне серьезно.
– Нет, потом, – поспешила объяснить я, вытирая набежавшие все-таки слезы, – Сорокина нужно найти, но после – никогда.
Я вовсе не шутила, но Ильицкий отчего-то хмыкнул, отнял мое лицо от своего плеча и сказал снисходительно:
– Ну-ну. Зарекалась баба в девках ходить.
Я ответила ему хмурым взглядом, потому что хоть и не совсем поняла эту русскую поговорку, догадалась все же, что она не вполне приличная. И высвободившись из его объятий окончательно, решила вспомнить, что я все-таки воспитанница из Смольного:
– Я… не понимаю ваших излишне вольных шуток, Евгений Иванович, избавьте меня от них впредь, очень вас прошу!
Результат дальнейшего допроса я знала со слов Степана Егоровича. Что касается револьвера, то Полесов утверждал, что теперь всегда носит его с собой, опасаясь за свою жизнь. Я нашла сей довод вполне убедительным: сначала убийство Балдинского, потом нападение на карету и ранение Кати – многие бы решили держать оружие поближе.
Из всего этого следовало, что Полесов – фигура случайная и ничем нам помочь не может. Пожалуй, единственное, что он мог рассказать действительно полезного для нас, так это причина, по которой граф Курбатов регулярно одалживал ему суммы и никогда не требовал возврата. И как раз на этот вопрос Полесов отвечать отказался, упорно утверждая, что это были лишь дружеские ссуды и он все отдаст.
Устав его уговаривать, Степан Егорович велел увести Полесова в экипаж, чтобы оставить на ночь в полицейском остроге, – тогда-то и началось представление.
Полесов, потеряв уже человеческое достоинство, унижался, умолял Кошкина отпустить его и клялся, что ни в чем не виноват. Он даже плакал, бормоча сквозь слезы что-то несвязное, чего никто не мог понять.
Все это происходило в коридоре, на моих и Ильицкого глазах. У меня даже мелькнула мысль – не спектакль ли это? Потому как столь жалким я увидеть Жоржика не рассчитывала…