Но как раз для этого время пришло. Стояла осень 1978-го, Джимми Картер сидел в Белом доме, и, хотя обычные кубинцы ничего об этом не знали, с правительством Кубы велись переговоры, целью которых было освобождение трех тысяч шестисот политических заключенных после Нового года. И еще более шокирующая новость: в сентябре Фидель объявил, что кубинские эмигранты, проживающие в США, — кроме самых ярых контрреволюционеров — впервые за двадцать лет получат возможность навестить родственников на Кубе. Это было время чудес. Немного фривольности в лирике было вполне допустимо.
Конферансье вышел на сцену, чтобы представить меня. Одновременно я подал знак братьям Мадуро, которые поднялись на небольшую площадку и достали свои барабаны, спрятанные в цветочной клумбе.
— Как интересно, — сказал конферансье. — Прежде чем я представлю молодого и многообещающего поэта Рауля Эскалеру, у нас тут будет небольшой незапланированный музыкальный номер?..
— Нет, — сказал я, поднял руки и поднялся на сцену. Я поклонился публике. — Сейчас я буду читать. Но не могли бы вы сначала поаплодировать необычайно талантливому Эктору Мадуро на барабанах бата и его не менее талантливому брату Ачильо Мадуро на барабанах конга?
Люди захлопали, еще не понимая, что сейчас произойдет, и братья Мадуро, черные как уголь, в желтых рубашках начали выстукивать протяжный афрокубинский ритм. Я дал им немного поиграть и заметил, что два-три человека из стоявших сзади, кому не досталось стульев, начали пританцовывать. Тем лучше. Я начал декламировать свое первое стихотворение. Нет, неправильно — я его не декламировал, я его
Все придуманное мной было выступлением в духе «джаза и поэзии», североамериканского стиля, уходящего корнями во времена Второй мировой войны.
Далеко не я один, как мне тогда казалось, работал в этом стиле; невозможно себе представить, чтобы кубинские поэты не опробовали его в пятидесятые годы, когда между Нью-Йорком и Гаваной существовали тесные связи. Но 1950-е годы — это же почти прошлый век. Было совершенно очевидно, что присутствовавшие на выступлении люди никогда ничего подобного не слышали.
Я, конечно, знал об Аллене Гинзберге[24]. Его визит на Кубу в 1965 году обернулся скандалом, о котором до сих пор весело вспоминают в писательских кругах. У Гинзберга брал интервью кубинский журналист. Гинзберг хотел задать Фиделю Кастро несколько вопросов. Почему полиция преследует гомосексуалистов? Почему не легализована марихуана? И наконец, он предложил, чтобы критиков системы не сажали в тюрьмы, а кормили галлюциногенами и устраивали работать лифтерами в отель «Ривьера», где он остановился. Интервью, как нетрудно догадаться, успехом не пользовалось — его даже не напечатали, — и около восьми часов утра на следующий день Гинзберга забрала тайная полиция и посадила на первый самолет, вылетающий с Кубы. Так вышло, что этот самолет летел в Чехословакию. (Очень скоро его депортировали и оттуда.)
Да, я был знаком с творчеством американских поэтов-битников, но, естественно, никогда их не
Братья Мадуро играли в оркестре Армандо, и они сразу загорелись моей идеей. Сейчас они работали бесплатно, но мы договорились, что в случае успеха я, в свою очередь, буду бесплатно выступать на их концертах, на разогреве. По моему мнению, и то и другое могло быть интересным, но я был совершенно не уверен в том, что мы понравимся консервативной литературной публике. Повторю: мы жили в тени Хосе Марти, апостола Кубы, викторианского джентльмена. Несмотря на свои речи о расовом равноправии и эмансипации рабов, он вряд ли согласился бы, чтобы чтение его стихов о свободе и процветании сопровождала музыка негритянских барабанов.
Спустя две, максимум три минуты я понял, что нас постиг успех. Чтение под стук барабанов заставило меня почувствовать ритмическую свободу. Строки стихов были четкими, часто рифмованными, но, слыша барабаны за спиной, я мог ярче произносить их, синкопировать, взять невыносимо долгую паузу и в конце концов выплюнуть слова со скоростью автоматной очереди. Единственное, за чем мне следовало следить, это за тем, чтобы говорить достаточно громко. По прошествии нескольких минут — двух, трех или четырех? — появилась первая реакция. Кто-то воскликнул: