Отец его всю жизнь был женат и, только овдовев наконец-то, решился возобновить отношения с женщиной, которую любил в старших классах, пятьдесят с лишним лет назад. Она тоже недавно похоронила мужа, и он про это знал, потому что всю жизнь, будучи людьми семейными, они исподтишка следили друг за другом. Оказалось, что они любят друг друга так же сильно, как и когда-то в школьные годы. Я спросил у коллеги, знал ли он про первую любовь своего отца. Нет, да и никто ничего не подозревал. Тот был верным и заботливым мужем, идеальным семьянином, образцовым ортодоксальным евреем. Тем не менее, заметил я, он, видимо, все эти годы жил с огромной зияющей дырой в сердце, хотя и уважал жену, любил детей, наслаждался обществом друзей, которых вокруг себя собрал, хотя и создал собственное дело. Да, все это было образцовым, подтвердил коллега. И тем не менее… — добавил он. Многое этим двоим предстояло наверстать. При этом, хотя частицей души каждый из них, видимо, жалел, что они не провели вместе всю жизнь, выбрали себе не тех партнеров — а мать коллеги явно была не тем партнером, как он впоследствии выяснил из отцовских писем и дневников, — другая частица души, пусть и благодарная за это воссоединение, не могла не задаваться вопросом о не прожитой ими жизни, о годах в разлуке, о том, что теперь бессмысленно даже пытаться наверстать упущенное время. Возможно ли отделаться от мысли, что ты прожил не ту жизнь? Как радоваться счастью, если тебе ежедневно напоминают, что столько лет прожито зря?
Поставив машину рядом с моим домом, коллега еще некоторое время размышлял об этом вслух. Сказал, что, когда в последний раз видел отца, эти двое ворковали как голубки. Они так были признательны судьбе за второй шанс, что старались ничего не упустить и наслаждались настоящим моментом без сожалений, ибо, помимо настоящего, у них не было ничего. Не было никакого смысла думать о годах, оставшихся позади, и уж тем более — о будущем.
— Но я бы не сумел в такой ситуации жить только настоящим, — заметил я. — Мои мысли бы все время скакали взад-вперед по времени, я стал бы человеком, который пытается влезть в одежду десятилетней давности или примерить костюм с плеча очень толстого дядюшки. Я бы, скорее всего, испортил этот скромный дар, полученный под конец жизни.
Коллега с готовностью отметил:
— Мой отец прожил не ту жизнь, однако плодом этой не той жизни стал я.
Он улыбнулся.
Меня смутила та откровенность, с которой он описывал отцовскую жизнь.
— А вообще бывает не та жизнь? — спросил я.
Он посмотрел на меня. Да, бывает, ответил он, но не стал распространяться.
Но если мне интересно почитать про жизни, прожитые не так, сказал он, то об этом написано у В. Г. Зебальда.
Про Зебальда я тогда услышал впервые. Так что, не будь той вечерней поездки на автомобиле, разговора про его отца, я бы, возможно, открыл для себя Зебальда при совершенно иных обстоятельствах и в свете этих обстоятельств прочитал бы его совершенно не так, как прочитал в свете этого разговора.
В тот же вечер я купил «Эмигрантов» в «Барнс энд Нобл» в Верхнем Вест-Сайде — и уже не мог оторваться. Многие читают Зебальда в свете холокоста. Я читал его как ключ к не так прожитым жизням.
Когда через несколько дней после этой поездки я дочитал «Эмигрантов» Зебальда, я постоянно думал про последнюю из четырех повестей в книге. В ней уже взрослый Макс Фербер, которого в детстве отправили без родителей по морю из Германии в Манчестер, становится достаточно преуспевающим художником в приютившей его Англии, однако на сердце у него шрам: судьба матери, убитой нацистами. Жизнь после холокоста была — как это называют французы — не vie, а survie: не житьем, а доживанием. Путь, предначертанный изначально, так и остался непройденным. Место его заняла случайная дорожка, которую все равно приходится называть жизнью, может, даже хорошей жизнью, но настоящей жизнью она стать не может. А та несбыточная, оборванная жизнь не обязательно умерла или зачахла: она где-то маячит, непрожитая, манящая. Пни не всегда умирают, но и жизни не радуются: работу дерева выполняют молодые побеги.