На метро я доехал не до 96-й улицы, а забрался дальше к северу, на 168-ю, перешел на другую платформу и сел на идущий к центру поезд в сторону дома. Когда-то мы так же поступили с ней: поехали на метро к северу, перебежали по пешеходному мостику на платформу в сторону центра, запрыгнули в вагон под самое закрытие дверей — они даже чуть приоткрылись, чтобы нас впустить. Прежде чем выйти на 157-й, она поцеловала меня в губы. Поцелуй продержался до самой моей остановки на 96-й, всю дорогу пешком до 97-й, остался со мной в постели, а когда я проснулся поутру, то готов был поклясться, что он провел со мною всю ночь и никуда не делся. Не делся и до сих пор. Двигаясь к центру, я помнил, что после 116-й поезд вылетит на поверхность, будто чтобы вдохнуть воздуха, и помчится к линии Е1 у 125-й. Мне по душе было это краткое интермеццо с Е1 перед тем, как поезд снова заползет под землю. Смотреть на этот поезд мне нравится и сегодня, когда я прохожу по Бродвею мимо 122-й улицы и поезд местной линии внезапно вылетает из туннеля, подобно гигантскому броневику, стремительно, цепко, уверенно мчится по рельсам — и красные фары на локомотиве похожи на фонарь ночного дозорного, сообщающего миру, что в эту ночь он, вместе со своими пассажирами, может следовать по своему пути в полной безопасности. В тот вечер, когда я открыл для себя Ромера, я ехал в центр в надежде случайно встретить девушку из Вашингтон-Хайтс. Я знал, что в жизни такие встречи большая редкость. Но мне нравилась сама эта мысль, нравилось думать о том, что мы могли бы сказать друг другу, нравились бойкие реплики, которыми она отвечала на все мои прозрения касательно того, почему у нас ничего не получилось, а потом переворачивала их с ног на голову, чтобы показать мне, что, какими бы мудрыми мне ни казались мои прозрения, всегда остается альтернативный взгляд на вещи, и, представься ей возможность высказаться откровенно, она бы в четырех простых словах сообщила мне, что я идиот, реальный идиот, потому что в ту ночь, когда она поведала, что мать ее может проснуться в соседней комнате, она, скорее всего, имела в виду следующее: «Пойдем-ка отсюда ко мне в спальню».
Клэр, или Незначительное происшествие на озере Анси
Картину Клода Моне Les coquelicots, что в переводе означает «Маки», я впервые увидел в тринадцать лет. То была первая увиденная мною картина Моне, она немедленно со мною заговорила и говорит до сих пор, хотя прошло уже полвека. Я знаю, что это красивая картина, но даже не приблизился к пониманию, почему она красива, почему она так несомненно выходит за рамки всего, что я могу про нее сказать, что именно пробуждает ощущение глубочайшей гармонии, которое охватывает меня всякий раз, как я на нее смотрю. Я знаю, что дело в цветовой гамме, в сюжете, композиции, ощущении всеобъемлющего покоя, которым наполнены утренние и полуденные часы в сельском домике в Ветёйе. Есть и много всякого другого. Но я и сегодня откликаюсь на эту картину так же, как и тогда, потому что, даже когда мне было тринадцать лет, она мгновенно возвращала меня в более ранние годы моего детства. Что заставляет заподозрить, что картина эта имеет для меня особое значение не только в силу эстетических причин, но есть еще и причины сугубо субъективные, личные, биографические — если, разумеется, не вспоминать о том, что субъективный или личный отклик — это именно то, что должен вызывать любой эстетический стимул, особенно у импрессионистов.
Картина напоминает мне про наш летний домик неподалеку от морского берега. Дикая растительность, густые кусты, несколько всхолмий — и ты попадаешь на дорогу, которая выводит к едва заметной тропке, заросшей маками и жасмином, а та в итоге приводит на пляж. На картине два персонажа: ребенок и взрослая женщина. Мальчик, разумеется, я, а женщина — моя бабушка. В женщине на картине я вижу бабушку, а не маму, потому что бабушка была чрезвычайно сдержанной и невозмутимой, а мама — громогласной, взрывной, взбалмошной. Как и на картине Моне, мы шли с ней под деревьями и под чистым лазурным небом, усеянным ярко-белыми облачками, и в верхней части подъема на небольшой холмик взорам нашим открывался дом. Я уже не помню, тот ли это был дом, который принадлежал русской даме, скорее всего дворянке, поскольку в ее присутствии мне всегда велели вести себя хорошо, — или это был наш дом.