Читаем Homo scriptor. Сборник статей и материалов в честь 70-летия М. Эпштейна полностью

– Пытаясь вписать вас в типовые координаты, вас называют еще и «культурологом». А возможна ли, по-вашему, такая полноценная дисциплина: строго теоретическое моделирование культуры в целом, – или это все же утопия?

– Я думаю, и то и другое. Культуру нужно моделировать; и в то же время отдавать себе отчет в том, что всякая такая модель будет дополнительной частью самой культуры, способом ее самосознания. И одновременно – самоизменения. Мы не можем полностью познать самих себя (хотя должны к этому стремиться, как призывал еще Сократ) именно потому, что благодаря акту самопознания мы становимся другими. И возникает новый предмет для самопознания, другое «я», вобравшее уже мысль о себе-прошлом.

Это бесконечный процесс: самопознание и самоизменение. Поэтому рядом с культурологией всегда идет культуроника – творческое самополагание, самоконструирование культуры.

– Насколько я понимаю, вы не сторонник жестких запретов на те или иные типы культурного поведения, и уж если родилась культурология, какой она ни будь, значит, у нее есть свои резоны, даже при ее неминуемой неполноте и приблизительности.

– Иногда меня спрашивают: ну что, все позволено? Тем более что у меня в «Философии возможного» есть такой принцип: «умножать сущности по мере возможного» – в противоположность «бритве Оккама», отсекающей все «не-необходимые» сущности. Появился даже такой примечательный термин: «щетина Эпштейна» как противоположность «бритве Оккама». Речь идет о том, чтобы производить новые сущности, не отрезая «лишние», не сводя все к одной первосубстанции.

Конечно, возникает вопрос: неужели любая глупость, любой всплеск сознания имеют такое же право на существование, как и продуманная гипотеза или теория? У меня есть несколько критериев такого права. Прежде всего, для меня важно наиболее строгое обоснование наиболее странных утверждений. Наиболее странные – значит противоречащие тем, которые наиболее признаны в обществе и относятся к категории «ходячих истин», – с ними еще Декарт воевал в пользу самоочевидностей разума.

Однако для меня высшую интеллектуальную ценность имеют не самоочевидные, а наименее очевидные, «странные» утверждения и вообще категория «странного» (ее можно связать с «остранением» В. Шкловского и тезисом Аристотеля, что философия рождается из удивления). Ее можно определить как «наименее вероятное суждение». Для меня важно писать, думать и говорить вещи, которые кажутся наименее вероятными, и при этом как можно более строго их обосновывать. Выявлять логику их «странности». Делать очевидным далеко не очевидное.

Я развиваю еще и такую дисциплину: о категории интересного, и самое интересное для меня – как раз такие теории, суждения, в которых тезис наименее вероятен, а аргумент – наиболее достоверен. Соотношение наиболее достоверного в числителе и наименее вероятного в знаменателе дают наибольшую дробь, наибольший коэффициент интересного.

Это на самом деле трудно: превратить наименее вероятное в наиболее убедительное. Это соотносится и с принципом, который развивала риторика еще со времен Протагора: защита идей, кажущихся самыми слабыми. Слабое надо поддерживать, ибо «блаженны кроткие, которые наследуют землю». Это максима не только этическая и религиозная, но и эпистемологическая. Отверженные, невозможные идеи, вроде той, что параллельные линии пересекаются, тысячи лет пребывают в тени, чтобы потом стать светом науки. Самые значительные успехи современной физики и математики во многом обусловлены как раз развитием этой «нищей» идеи, отвергнутой Евклидом, но впоследствии изменившей наше представление о кривизне пространства. Ведь самоочевидно, что параллельные не могут пересечься! Но мы знаем, что это невероятное сумел обосновать Лобачевский, и Риманова геометрия, да и вся современная математика на этом основаны.

Перейти на страницу:

Похожие книги