— Ровно Юрий, а?
Пожал руку и быстро ушел вперед. Брат Тихомирова, вон это кто, догадался Юрий Иванович, парнишкой играл на трубе-баритоне.
— Помнишь, Тихомировых звали Бутунами? — спросил дядя. — Они и сейчас Бутуны. Не укусишь — горько!
Эта улица, эти чужие ему люди разделяют нас, думал Юрий Иванович о сыне, между нами век. Спроси его, что означает «ильинские грозы» или как понять «окатистая икра» у девки — не скажет. Между нами страда сороковых годов, когда коровенка в оглоблях шебаршит на подъеме копытами, а две бабы толкают воз; дотлевающая в туберкулезе девочка, бабочки в ямке под стеклышком; Калерия Петровна с ее страстной верой в торжество нашего поколения и Сизов-старший с его крепостью столпника, и Федор Григорьевич, на пролетке подъезжающий к московскому поезду, и «В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту, „Жаннета“ поправляла такелаж».
Дома расступились, за путями поднялись кирпичные коробищи цехов.
Мне сорок пять, давно работник, а по-прежнему чувство, что делаю работу вполсилы. Такое уважение к слову «работа» внушил дед.
Что же за работа моя такая, думал он, оглядывая небольшой дядин цех. Засвистели пущенные станки, зашумели утробно, отражали свет их крашеные и отшлифованные поверхности. Он вспомнил сейчас не редакцию и не сегодняшних сотрудников, а вспомнил улочку — предверие с плоскостью брандмауэра, где крюки для рекламных щитов, выступ кладки, пятно и прочие черты стены закрепили память о давно опубликованных и всеми забытых материалах, о переходе журнала на новый формат… о чем также помнили лишь трое-четверо ветеранов в редакции; о людях, на которых он себя растратил: быстрое жадное сближение, где узнавание человека, его текст, опыт смешивались с твоим нажитым, и тобой с напряжением оформлялось в словах; о минутах нестерпимой жалости к своей преходящей, истекающей жизни. Стоял в дядином цехе, среди станков и понятных ему людей, и знакомое, острое, колющее: со мной это было? И было ли? Я устал, изношен, во всех карманах таблетки, а дед в сорок пять прожил лишь половину жизни. Видно, дед, работа мне досталась тяжелее твоей.
Калташовы ехали прощаться к Пал Палычу, он сдавал совхоз.
Антонина Сергеевна коснулась лежащей на баранке руки мужа:
— Федора Григорьевича сегодня снимают для кино… так режиссер просил заглянуть.
— Два дела разом не делают, — ответил муж.
Миновали дом Федора Григорьевича. Подворотня брошена на улице, ворота настежь, в неметенном дворе «Москвич» в снегу по бампер.
Пал Палыч стоял на крыльце. Бритая голова, коробом необмятая рубаха. Принял в объятия, стиснул и повел. В прихожей разом сдернул с них пальто. Пущенные, как волчки, его ручищами, они оказались перед умывальником, затем перед хозяйкой с хрустящим полотенцем в руках, а там за столом, где Пал Палыч прекратил их движение, вдавив их своей могучей рукой в диван и как-то вмиг обложив валом расшитых подушек. Он наливал в рюмки водку, накладывал на тарелку лечо, кусочки перламутрового сала, соленые грузди. С другой стороны его жена подносила тарелки борща. В его пару, едва Антонина Сергеевна зачерпнула первую ложку, запотели очки. Разомлела, смешались краски дорожек на полу, пятна цветов на стенных коврах, краски расписанных цветами и листьями серо-голубых мисок с варениками и сметаной. Светились бра в углу; в темной кухне топилась печь, с теплом выплескивала легкий красный свет на стены прихожей.
Дом был словно большой завораживающе мягкий диван. Ноги отогревались, холод медленно уходил в глубь ступней. Томила бок подушка, глаза плавились.
— Вашим борщом не наешься… — сказала Антонина Сергеевна. — Что кладете-то?
— Та что под рукой! Летом частей двадцать собирается…
— Не похоже, что на мясном отваре?
— На свекловичном квасе.
— А заправляете чем?
— Та сырым салом с луком.
— А у меня младшенький плохо ест. Наспех сварганишь…
— Та где ж вам на такой должности… Це мое дыло у хате толочься.
Пал Палыч доел вторую тарелку вареников с мясом. Взялся за блины, выдохнул:
— Погубила хохлушка через свою стряпню. Костюмов моих размеров не шьют.
— Пища у нас такая, хлиб над усем пануе, — сказала хозяйка. — Тильки якой ты украинец, весь век здесь и больше галушек хвалишь рыбный пирог.
Антонина Сергеевна оттягивала рукав кофточки, хотела взглянуть на часы. Муж легонько шлепнул ладонью ей по руке.
— Попали мы на Вишеру… морозы, голодно, иней в бараках нарастает, как опята… Снилось мне, будто мы дома на Полтавщине, в хате тепло, все спят. В щели в ставнях, выконницах по-нашему, луна бьет, а на столе кутья и ложки. Я давай хлебать. В углах черно, а я ем, страшно и вкусно.
— Кутья?
— В рождество варят — из риса, с изюмом, маком.
— Мед, орехи кладут, — подсказала хозяйка.
— А зачем оставляют на столе?
— Положено в рождественскую ночь оставлять на столе миски с кутьей и ложки.
— Мабуть, задобрить этого, как по-вашему, старичок… стучит по ночам?
— Домовой…
Антонина Сергеевна любовалась хозяйкой. Высокогрудая, молодое большеглазое лицо, матовый румянец, черная коса уложена вокруг головы.
— Сорочка вас молодит…
Хозяйка вскочила, вернулась со стопкой сорочек: