— Конечно, я это понимаю, — говорит Миша, смиренно сопя. — Как же мне этого не понимать, господин Вайден? Но, видите ли, мой отец, старший лейтенант Красной Армии, освободившей стольких евреев из концентрационных лагерей, мой отец, Олег Гранин, тоже еврей. Так что я, по крайней мере на 50 процентов, еврей. Если бы вы помогли мне только на 50 процентов от того, что вы готовы сделать для чистокровного еврея, это для меня уже была бы помощь, господин Вайден.
— Вы пребываете в трагическом заблуждении, господин Кафанке. По нашим религиозным законам евреем считается только тот, чья мать еврейка. Мать, господин Кафанке, а не отец!
— Но при Гитлере было наоборот, господин Вайден! — волнуется Миша. — Это я точно знаю. Если отец был арийцем, дети и мать были защищены, по крайней мере, частично. Наоборот, если отец был евреем, он не мог защитить никого, ни мать, ни детей, никого. Это было безнадежное дело.
— Гитлер, — говорит господин Вайден, — если вы будете рассуждать логично, своими законами только подтвердил то, что говорят наши законы, а именно: еврейская мать имеет решающее значение, а не отец.
— Решающее значение имеет то, попала семья в газовую камеру или нет, — вздыхает Миша.
— Я вас хорошо понимаю, господин Кафанке. Только и вы тоже должны нас понять! Ваша мать была христианкой, ваш отец — евреем. Вот если бы у вас мать была еврейкой…
— Тогда я не был бы для вас пустым местом.
— Я этого не говорил, господин Кафанке. Я только хотел сказать, что, если бы ваша мать была еврейкой, мы обязаны были бы обсудить вашу проблему, но, в конце концов, вам и это не помогло бы, у нас уже были такие случаи. Мы не можем нарушить наш закон, господин Кафанке, мы этого не можем!
— Но, господин Вайден, — говорит Миша, — посмотрите же на меня! Я столько лет хожу к вам на все великие иудейские праздники, на Йом-Кипур, на Хануку, на Рош-Хашану и…
— Дорогой Миша Кафанке, — перебивает его важный господин доброжелательно и озабоченно, — это все верно, но это не имеет никакого значения. Во всей этой неразберихе для человека лично, — лично, а не юридически, — есть только одно, что имеет значение. Он сам для себя решает вопрос, кто он такой, только он сам. Это помогает ему в поиске самоидентификации, это помогает ему на пути к самореализации.
Ага, думает Миша, к самореализации, значит. Как это чудесно! Конечно, мне это не поможет даже оставить себе хотя бы одну единственную крышку от унитаза, но, тем не менее, это же восхитительное чувство — возможно, для людей, у которых нет таких забот, как у меня, чтобы не сказать, у которых нет других забот, кроме как обязательно самореализоваться.
— Не то, чтобы ваша судьба меня не волновала, — говорит господин Вайден. — Напротив, она очень глубоко меня тронула. Зачем только вашему отцу понадобилось сойтись с христианкой? И ей, христианке с евреем?
— Может быть, потому, что они любили друг друга? — предполагает Миша.
— Любовь, — говорит господин Вайден так, словно он произносит грязное и к тому же опасное слово, принесшее много неприятностей людям. — Любовь! — повторяет он. — Вы же видите, кому приходится расплачиваться за эту любовь, господин Кафанке. Вам приходится расплачиваться за эту любовь. Вы, метис, человек, стоящий между двух огней, не принадлежите ни к тем, ни к другим. Об этом надо было бы подумать вашим родителям, как мне кажется, с вашего позволения.
— Я им позволил, но они не подумали, господин Вайден… Значит, вы не можете мне помочь.
— Исключено, дорогой господин Кафанке, исключено, в самом деле. Вы не представляете себе, сколько среди евреев нуждающихся людей, как мало мы можем добиться при помощи того, что вы так сильно переоцениваете, называя нашими «связями». Нет, нет, даже если мое сердце разорвется, это просто не поможет. Вы метис, да еще еврей по отцу, а не по матери. Всего, всего вам доброго, — шалом!
Значит, рекорд со 130 шагами от «Оптики» до филиала Альди был коту под хвост. Но у меня еще есть в запасе важный протестантский господин, говорит себе Миша. И поэтому: если я дойду отсюда до станции метро меньше, чем за 100 шагов…
30