Меня разбудило солнце. Через небольшое окошко оно залило всю светелку. Побелка на стенах искрилась так, что больно было глазам, и в доме стояла горячая, пропитанная запахом сухого дерева, праздничная тишина, которую я боялся потревожить, спускаясь по крутой лесенке со скрипучими ступенями. Было детское ощущение ранней рани, как до войны, когда я просыпался в этой светелке и лежал, щурясь от солнца, с невнятным, но радостным чувством предвкушения жизни, которая была вся впереди.
Сегодня и тишина, и солнце — все было как тридцать с лишним лет назад, только жизнь моя иссякала.
В сенях, стараясь не стучать соском умывальника, я умылся пронзительно холодной водой, от которой заломило пальцы, утерся жестким льняным полотенцем и вышел на крыльцо. В сарае сразу же глуховато и задавленно прокукарекал петух. Свежий, с запахом талых полей ветер ударил в лицо, принес откуда-то отдаленный треск двухтактного мотора — где-то далеко шел мотоцикл или работала бензопила. Слухом я уцепился за этот звук, балансируя на самом краю своей пустоты. Ветер забирался в ворот рубашки, холодил шею. Солнце дробилось в лужах проулка, отсвечивало в запотевших стеклах моей машины.
Звук приближался.
Я держался за него, как за перила шаткой лесенки, и, запрокинув голову, смотрел в подсиненное апрельское небо. Я искал в себе хоть какое-то чувство, но не было ни горечи расставания, ни страха, ни сожаления.
Звук стал отчетливее, и я понял, что это — двигатель мотороллера, и через наш сад стал смотреть на большак, увидел сутуловатую коренастую фигуру в зеленом стеганом ватнике и высоких сапогах, сворачивающую в проулок, и по зашитому короткому рукаву узнал дядьку. Он без скрипа открыл калитку, увидел меня на крыльце и улыбнулся:
— Здоров. Как спалось?
— Хорошо, — я нашел силы улыбнуться в ответ, спросил: — Ты чего так рано?
— Да на ферме вчера не был, — он взошел на крыльцо и тоже повернулся к большаку; прислушиваясь к звуку мотора, сказал: — Телеграмма кому-то.
— Почему ты знаешь? — удивленно спросил я.
— А по утрам почту не развозят, только если телеграмма.
Я увидел на большаке грузовой мотороллер с мутным ветровым стеклом и серебрящимся на солнце алюминиевым кузовом. Он остановился возле проулка, водитель не стал глушить двигатель и быстрым шагом направился к калитке, лицо его было закрыто большими очками.
— Алексей Алексеевич! Вам телеграмма, — издалека по-мальчишески звонко крикнул он, и дядька пошел навстречу.
От калитки он возвращался медленно, неловко встряхивая белый бумажный квадратик, чтобы бланк развернулся. На ступеньке крыльца дядька приостановился, прочел текст, опустил руку и скользнул по мне отчужденным взглядом.
— Отец твой, — шагнув на крыльцо, он отдал мне телеграмму.
Бланк затрепетал у меня в руке от внезапного порыва ветра, и я с трудом прочитал: «Тринадцатого днем умер! Петр Алексеевич Щербаков. Инна Щербакова».
В путь мы отправились в полдень. Солнце светило в глаза, плавно извивался асфальт. Я вел машину медленно, чтоб было покойнее бабке на заднем сиденье.
Дядька молчал, хмуро глядел вперед. Я ни о чем не думал, наполняясь заунывной дорожной пустотой. Проезжая мимо обрыва, скрытого кустами волчьего лыка, я сбавил газ.
16
Отца хоронили на Волковском. Было тепло, но в воздухе иногда ощущалась сырая пронизывающая знобкость.
Десяток сухощавых стариков с жесткими лицами сгрудились у могилы. Седые обнаженные головы, холодные глаза. По другую сторону могилы стояли мы — родственники и Кирка. Слез не было. Высокий старик округлыми газетными фразами говорил о заслугах отца.
А он лежал с пожелтевшим, неузнаваемо обмякшим лицом, и только алюминиевые волосы с аккуратным зачесом были его прежние.
Когда могилу засыпали, старики деловито расправили ленты венков, прислоненных к холмику, и пошли гуськом под сереньким небом по узкой сухой тропинке мимо мокрых могил к выходу. Они шли сосредоточенно и серьезно, — видимо, мысль о том, что они еще один раз покидают кладбище, приносила удовлетворение.
Мы молча постояли у могилы: дядька, Кирка, я и две женщины — мачеха и моя мать. Бабку на кладбище не взяли.
Поминки были тихими.
Мы сидели в той же комнате, в которой я последний раз видел отца. Тихо шелестел голос бабки, поминавшей старшего сына. Дядька, ссутулившись, смотрел в одну точку на столе. В углу у окна стояло просторное кожаное кресло с пюпитром, прикрепленным к подлокотнику. В нем и умер отец. Задремал над своими бумагами и не проснулся.
— Поешьте, Алексей Алексеевич, — сказала мачеха дядьке. Это были единственные слова, которые она произнесла за весь день.
Они сидели рядом на диване — моя мать и моя мачеха. У обеих были сухие глаза, Я не испытывал к этим женщинам ничего кроме легкой жалости.
Мачеха пила водку рюмку за рюмкой, и лицо ее становилось все неподвижнее.
Мать ела со всегдашней детской кокетливостью, оттопыривая мизинец левой руки, и с любопытством, но незаметно поглядывала по сторонам. Она первый раз была в этой квартире.
Водка меня не брала.
Через час Кирка поднялся, сказал, что ему нужно в больницу. Я вышел в переднюю проводить его.